Алехо Карпентьер – Потерянные следы (страница 48)
Не успел я спуститься по трапу самолета, как губы Рут нашли меня; я почувствовал неожиданную близость ее тела, потому что пальто наши были распахнуты и полы их по бокам слились в одно; я узнал знакомое прикосновение ее грудей и живота под легким платьем, и вот она уже рыдала на моем плече. Я был ослеплен тысячью вспышек, которые словно осколки зеркала сверкали в сумерках аэродрома. Подошел Хранитель и взволнованно обнял меня, а за ним целая делегация от университета во главе с ректором и деканами факультетов; и какие-то важные правительственные и муниципальные чиновники, и сам директор газеты, – уж не было ли тут и Экстиэйча с художником-керамистом и балериной? – и, наконец, весь персонал студии по озвучиванию фильмов вместе с директором предприятия и представителем рекламного бюро, конечно, уже совершенно пьяным. Из суматохи и сутолоки выплывало множество лиц, которые я уже забыл; огромное количество людей, с которыми я жил бок о бок долгие годы или потому, что у нас была общая профессия, или просто потому, что мы вынуждены были являться на службу в одно и то же помещение, и которые тем не менее, едва я перестал их видеть, исчезли из моей памяти вместе со своими именами и словами, сказанными по разным поводам. В сопровождении этих призраков я и отправился на прием, устроенный в мою честь муниципалитетом. Я смотрел на Рут, и мне казалось, что сейчас, под люстрами этой увешанной портретами галереи, она исполняла лучшую в своей жизни роль: наматывая и разматывая бесконечную нить, она мало-помалу становилась центром тяжести, осью событий и, отобрав всякую инициативу у остальных женщин, полностью забрала в свои руки обязанности хозяйки дома, которые выполняла с изяществом и подвижностью балерины. Она успевала повсюду: то скользила за колоннами, то исчезала, чтобы тут же появиться в другом месте, вездесущая и неосязаемая; успевала принять позу, заметив наведенный на нее объектив; спасала от головной боли какое-то важное лицо, отыскав у себя в сумочке нужную таблетку; и возвращалась ко мне со сластями или рюмкой в руке, смотрела на меня с волнением ровно секунду и интимным жестом легонько прикасалась ко мне так, чтобы каждый мог считать себя единственным свидетелем этой сцены; она была повсюду, она уходила и приходила, не преминув к месту вставить слово, если вдруг заговаривали о Шекспире, и сделать краткое заявление для печати, утверждая, что будет сопровождать меня, когда я в следующий раз отправлюсь в сельву; она выпрямлялась, стройная, перед объективом кинохроники; и ее поведение было полно стольких оттенков, так разнообразно и многозначительно, она так ловко умела держать на расстоянии, в то же время позволяя любоваться собой вблизи, не забывая при этом все время быть внимательной со мною и, используя тысячи умных уловок, выглядеть в глазах окружающих примером счастливого супружества, – что хотелось рукоплескать ей. Рут на этом приеме светилась волнением и радостью, словно жена, которая собиралась еще раз пережить первую брачную ночь; она – Женевьева Брабантская, вернувшаяся в замок, Пенелопа, внимающая словам Улисса о супружеском ложе, Гризельда[163], возвеличенная верой и надеждой. И когда она наконец почувствовала, что возможности ее вот-вот иссякнут, а от повторения блеск главной роли может потускнеть, она так убедительно заговорила о том, что я устал и после стольких жестоких мучений мне хочется покоя, хочется побыть с ней наедине, что нас отпустили, а мужчины, понимающе перемигиваясь, смотрели вслед моей жене, которая, повиснув у меня на руке, спускалась по парадной лестнице в туго облегающем тело платье. Я вышел из муниципалитета с ощущением, что остается лишь опустить занавес и погасить огни рампы. Я сам был бесконечно чужд всему происходящему. Я остался далеко отсюда. Когда минуту назад директор нашего предприятия сказал мне: «Можете продлить свой отпуск еще на несколько дней», – я поглядел на него с удивлением, почти возмущенный тем, что он осмеливается распоряжаться моим временем. И вот я снова возвращался в дом, который некогда был моим домом, но теперь я входил в эти двери словно чужой. Ни один из предметов, которые я здесь увидел, не имел для меня прежнего смысла, и я не хотел даже, чтоб они вновь обрели его. Сотни книг, выстроившихся на полках библиотеки, теперь умерли для меня. Вся эта литература, созданная нашей эпохой, которую я считал самой умной и тонкой, рушилась со всем ее арсеналом фальшивых чудес. Специфический запах помещения возвращал меня к жизни, которую я не хотел прожить во второй раз… Входя, Рут наклонилась подобрать с полу газетную вырезку, которую, без сомнения, кто-то из соседей подсунул под дверь. Казалось, чем дальше она читала, тем больше возрастало ее удивление.
Я было обрадовался, что она отвлеклась, потому что это отодвигало ее ласки, которых я боялся, и давало мне время обдумать, что сказать ей. Но тут она сделала резкий жест и приблизилась ко мне с пылающими от гнева глазами. Она протягивала мне газетную вырезку, и я невольно вздрогнул, увидев на фотографии Муш, беседующую с журналистом – известным специалистом по скандальной хронике. В заголовке статьи, от которого так и несло бульварной прессой, говорилось о сенсационных подробностях моего путешествия. Автор статьи рассказывал о беседе с той, что была моей любовницей. К моему удивлению, Муш заявила, что была в сельве моей сотрудницей; по ее словам, я изучал примитивные музыкальные инструменты с точки зрения истории их создания, а она исследовала их в астрологическом ракурсе, поскольку, как известно, многие народы строили свои музыкальные лады в зависимости от положения планет на небе. С ужасающим бесстрашием и на каждом шагу допуская ошибки, которые насмешили бы любого специалиста, Муш рассказывала о «танце дождя» индейцев зуни под музыку, напоминающую простейшую симфонию в семи ритмах, говорила об индостанских рагах[164], упоминала Пифагора, подкрепляя все это примерами, почерпнутыми, вероятно, из общения с Экстиэйчем. Ослепляя фальшивой эрудицией, она довольно ловко пыталась оправдать в глазах публики свое участие в этом путешествии, замаскировать истинный характер наших отношений. Она выставляла себя в качестве энтузиаста-астролога, который всего-навсего воспользовался поручением, данным одному из ее друзей, чтобы поближе познакомиться с понятиями, характерными для космогонии примитивных индейцев. Свой роман она кончала заявлением о том, что по собственному желанию оставила экспедицию, сраженная приступом малярии, и вернулась обратно в лодке доктора Монтсальвахе. Больше она ничего не добавляла, зная, что лица заинтересованные поймут все, что им следует понять; потому что на самом деле она мстила мне за мое бегство с Росарио, а заодно и моей жене, которой общественное мнение приписывало такую красивую роль в этом грандиозном мошенничестве. Однако то, о чем она не сказала сама, со злобной иронией давал понять журналист: Рут подняла на ноги всю страну и заставила отыскивать человека, который на самом деле отправился в сельву с любовницей. Двусмысленность этой истории становилась особенно очевидной оттого, что человек, молчавший до сих пор, теперь вдруг весьма коварно выступил из тени. И в тот же миг поставленный моей женой возвышенный спектакль нашей супружеской жизни рухнул, разом превратившись в фарс. Рут глядела на меня, и слова были бессильны выразить ее ярость; лицо ее стало похожим на трагическую гипсовую маску, а рот, застывший в язвительной усмешке широким полукружием, обнажил десны – в обычное время она тщательно скрывала этот дефект. Судорожно сжатые руки вцепились в волосы, словно в поисках чего-нибудь, что можно было бы раздавить, сломать. Я понял, что мне следует, опередив неминуемый взрыв ярости, приблизить кризис и высказать разом все, о чем я собирался говорить лишь через несколько дней, когда получу в поддержку грязную, но неоспоримую силу денег. И я обвинил ее театр, ее призвание, которое она противопоставила всему, в результате чего мы стали жить каждый своей жизнью, а наше нелепое супружество свелось всего-навсего к тому, что мы спали вместе в последний из семи дней недели. Высказав все это, я почувствовал мстительное желание вдобавок уколоть подробностями и сказал ей, что в один прекрасный день тело ее вдруг стало для меня чужим, а сама она сделалась для меня воплощением долга, который я выполнял лениво, и то лишь потому, что того требовала физиология; так что это все равно постепенно привело бы к разрыву, который со стороны вполне мог показаться необоснованным.
Потом я рассказал ей о Муш, о том, как мы встретились с нею, о ее студии, украшенной изображениями небесных светил, где я, по крайней мере, находил свойственную юности бесшабашность и веселое бесстыдство, в котором было что-то животное, но которое для меня неотделимо от физической любви. Рухнув на ковер, Рут задыхалась; на ее лице набухли зеленые вены; она лишь твердила сквозь стоны и хрип, словно желая, чтобы как можно скорее подошла к концу невыносимо болезненная операция: «Дальше… Дальше… Дальше…» Я поведал ей о том, как почувствовал охлаждение к Муш, рассказал о том отвращении, которое питал теперь к ее порокам и обманам, какое презрение внушала мне ее насквозь лживая жизнь, ее занятие, построенное на обмане, и вечный шум и отупение, который приносят с собой ее друзья, обманутые лживыми идеями, заимствованными у людей, тоже, в свою очередь, введенных в заблуждение; я рассказал ей, что пришел к этому потому, что теперь гляжу на все новыми глазами, как если бы я вернулся, обретя новое зрение, из долгого странствия по прибежищу правды. Рут даже поднялась на колени, чтобы лучше слышать меня. И тут я увидел, как в ее взгляде рождается слишком легко пришедшее сострадание и щедрая снисходительность, которых я ни в коем случае не хотел принимать. На ее лице уже готова была появиться приторная мина, выражающая человечность и понимание наказанной по заслугам слабости, и я уже представлял, как очень скоро протянется рука упавшему и не замедлит последовать великодушное прощение, сдобренное рыданиями. Сквозь открытую дверь я видел ее слишком аккуратно убранную постель, застеленную лучшими простынями, цветы на ночном столике и мои ночные туфли, поставленные рядом с ее как предвестник заранее предусмотренного объятия, которое обязательно заключит подкрепляющий силы ужин, должно быть, предусмотрительно накрытый в каком-нибудь уголке квартиры, – ужин с белым вином, вероятно, уже поставленным на лед. Прощение было так близко, что я понял – настал момент нанести решительный удар, и вытащил из тайника Росарио, представив ошеломленной Рут этот совершенно неожиданный для нее персонаж как нечто далекое и своеобразное, непонятное здешним людям, потому что объяснить ее можно, лишь обладая определенными ключами. Я нарисовал ей существо, к которому не прицепиться нашим законам и к которому не подойти обычными путями; тайна, принявшая человеческий облик; существо, чье волшебство оставило во мне свой след, как и те испытания, через которые я прошел и о которых следует молчать, как молчат о секретах рыцарского ордена. В самый разгар драмы, развивавшейся в стенах хорошо мне знакомой комнаты, я злорадно развлекался тем, что, приводя в еще большее замешательство свою супругу, изображал Росарио в виде Кундри[165], рисуя вокруг нее декорации земного рая, где удав, притащенный Гавиланом, играл роль змея-искусителя. Во время этих словесных упражнений мой голос стал, должно быть, настолько уверенным и весомым, что Рут, почуяв на этот раз угрозу реальной опасности, старалась слушать как можно внимательнее и вплотную подошла ко мне. И тут я уронил слово