18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алехо Карпентьер – Потерянные следы (страница 48)

18

Не успел я спуститься по трапу самолета, как губы Рут нашли меня; я почувствовал неожиданную близость ее тела, потому что пальто наши были распахнуты и полы их по бокам слились в одно; я узнал знакомое прикосновение ее грудей и живота под легким платьем, и вот она уже рыдала на моем плече. Я был ослеплен тысячью вспышек, которые словно осколки зеркала сверкали в сумерках аэродрома. Подошел Хранитель и взволнованно обнял меня, а за ним целая делегация от университета во главе с ректором и деканами факультетов; и какие-то важные правительственные и муниципальные чиновники, и сам директор газеты, – уж не было ли тут и Экстиэйча с художником-керамистом и балериной? – и, наконец, весь персонал студии по озвучиванию фильмов вместе с директором предприятия и представителем рекламного бюро, конечно, уже совершенно пьяным. Из суматохи и сутолоки выплывало множество лиц, которые я уже забыл; огромное количество людей, с которыми я жил бок о бок долгие годы или потому, что у нас была общая профессия, или просто потому, что мы вынуждены были являться на службу в одно и то же помещение, и которые тем не менее, едва я перестал их видеть, исчезли из моей памяти вместе со своими именами и словами, сказанными по разным поводам. В сопровождении этих призраков я и отправился на прием, устроенный в мою честь муниципалитетом. Я смотрел на Рут, и мне казалось, что сейчас, под люстрами этой увешанной портретами галереи, она исполняла лучшую в своей жизни роль: наматывая и разматывая бесконечную нить, она мало-помалу становилась центром тяжести, осью событий и, отобрав всякую инициативу у остальных женщин, полностью забрала в свои руки обязанности хозяйки дома, которые выполняла с изяществом и подвижностью балерины. Она успевала повсюду: то скользила за колоннами, то исчезала, чтобы тут же появиться в другом месте, вездесущая и неосязаемая; успевала принять позу, заметив наведенный на нее объектив; спасала от головной боли какое-то важное лицо, отыскав у себя в сумочке нужную таблетку; и возвращалась ко мне со сластями или рюмкой в руке, смотрела на меня с волнением ровно секунду и интимным жестом легонько прикасалась ко мне так, чтобы каждый мог считать себя единственным свидетелем этой сцены; она была повсюду, она уходила и приходила, не преминув к месту вставить слово, если вдруг заговаривали о Шекспире, и сделать краткое заявление для печати, утверждая, что будет сопровождать меня, когда я в следующий раз отправлюсь в сельву; она выпрямлялась, стройная, перед объективом кинохроники; и ее поведение было полно стольких оттенков, так разнообразно и многозначительно, она так ловко умела держать на расстоянии, в то же время позволяя любоваться собой вблизи, не забывая при этом все время быть внимательной со мною и, используя тысячи умных уловок, выглядеть в глазах окружающих примером счастливого супружества, – что хотелось рукоплескать ей. Рут на этом приеме светилась волнением и радостью, словно жена, которая собиралась еще раз пережить первую брачную ночь; она – Женевьева Брабантская, вернувшаяся в замок, Пенелопа, внимающая словам Улисса о супружеском ложе, Гризельда[163], возвеличенная верой и надеждой. И когда она наконец почувствовала, что возможности ее вот-вот иссякнут, а от повторения блеск главной роли может потускнеть, она так убедительно заговорила о том, что я устал и после стольких жестоких мучений мне хочется покоя, хочется побыть с ней наедине, что нас отпустили, а мужчины, понимающе перемигиваясь, смотрели вслед моей жене, которая, повиснув у меня на руке, спускалась по парадной лестнице в туго облегающем тело платье. Я вышел из муниципалитета с ощущением, что остается лишь опустить занавес и погасить огни рампы. Я сам был бесконечно чужд всему происходящему. Я остался далеко отсюда. Когда минуту назад директор нашего предприятия сказал мне: «Можете продлить свой отпуск еще на несколько дней», – я поглядел на него с удивлением, почти возмущенный тем, что он осмеливается распоряжаться моим временем. И вот я снова возвращался в дом, который некогда был моим домом, но теперь я входил в эти двери словно чужой. Ни один из предметов, которые я здесь увидел, не имел для меня прежнего смысла, и я не хотел даже, чтоб они вновь обрели его. Сотни книг, выстроившихся на полках библиотеки, теперь умерли для меня. Вся эта литература, созданная нашей эпохой, которую я считал самой умной и тонкой, рушилась со всем ее арсеналом фальшивых чудес. Специфический запах помещения возвращал меня к жизни, которую я не хотел прожить во второй раз… Входя, Рут наклонилась подобрать с полу газетную вырезку, которую, без сомнения, кто-то из соседей подсунул под дверь. Казалось, чем дальше она читала, тем больше возрастало ее удивление.

Я было обрадовался, что она отвлеклась, потому что это отодвигало ее ласки, которых я боялся, и давало мне время обдумать, что сказать ей. Но тут она сделала резкий жест и приблизилась ко мне с пылающими от гнева глазами. Она протягивала мне газетную вырезку, и я невольно вздрогнул, увидев на фотографии Муш, беседующую с журналистом – известным специалистом по скандальной хронике. В заголовке статьи, от которого так и несло бульварной прессой, говорилось о сенсационных подробностях моего путешествия. Автор статьи рассказывал о беседе с той, что была моей любовницей. К моему удивлению, Муш заявила, что была в сельве моей сотрудницей; по ее словам, я изучал примитивные музыкальные инструменты с точки зрения истории их создания, а она исследовала их в астрологическом ракурсе, поскольку, как известно, многие народы строили свои музыкальные лады в зависимости от положения планет на небе. С ужасающим бесстрашием и на каждом шагу допуская ошибки, которые насмешили бы любого специалиста, Муш рассказывала о «танце дождя» индейцев зуни под музыку, напоминающую простейшую симфонию в семи ритмах, говорила об индостанских рагах[164], упоминала Пифагора, подкрепляя все это примерами, почерпнутыми, вероятно, из общения с Экстиэйчем. Ослепляя фальшивой эрудицией, она довольно ловко пыталась оправдать в глазах публики свое участие в этом путешествии, замаскировать истинный характер наших отношений. Она выставляла себя в качестве энтузиаста-астролога, который всего-навсего воспользовался поручением, данным одному из ее друзей, чтобы поближе познакомиться с понятиями, характерными для космогонии примитивных индейцев. Свой роман она кончала заявлением о том, что по собственному желанию оставила экспедицию, сраженная приступом малярии, и вернулась обратно в лодке доктора Монтсальвахе. Больше она ничего не добавляла, зная, что лица заинтересованные поймут все, что им следует понять; потому что на самом деле она мстила мне за мое бегство с Росарио, а заодно и моей жене, которой общественное мнение приписывало такую красивую роль в этом грандиозном мошенничестве. Однако то, о чем она не сказала сама, со злобной иронией давал понять журналист: Рут подняла на ноги всю страну и заставила отыскивать человека, который на самом деле отправился в сельву с любовницей. Двусмысленность этой истории становилась особенно очевидной оттого, что человек, молчавший до сих пор, теперь вдруг весьма коварно выступил из тени. И в тот же миг поставленный моей женой возвышенный спектакль нашей супружеской жизни рухнул, разом превратившись в фарс. Рут глядела на меня, и слова были бессильны выразить ее ярость; лицо ее стало похожим на трагическую гипсовую маску, а рот, застывший в язвительной усмешке широким полукружием, обнажил десны – в обычное время она тщательно скрывала этот дефект. Судорожно сжатые руки вцепились в волосы, словно в поисках чего-нибудь, что можно было бы раздавить, сломать. Я понял, что мне следует, опередив неминуемый взрыв ярости, приблизить кризис и высказать разом все, о чем я собирался говорить лишь через несколько дней, когда получу в поддержку грязную, но неоспоримую силу денег. И я обвинил ее театр, ее призвание, которое она противопоставила всему, в результате чего мы стали жить каждый своей жизнью, а наше нелепое супружество свелось всего-навсего к тому, что мы спали вместе в последний из семи дней недели. Высказав все это, я почувствовал мстительное желание вдобавок уколоть подробностями и сказал ей, что в один прекрасный день тело ее вдруг стало для меня чужим, а сама она сделалась для меня воплощением долга, который я выполнял лениво, и то лишь потому, что того требовала физиология; так что это все равно постепенно привело бы к разрыву, который со стороны вполне мог показаться необоснованным.

Потом я рассказал ей о Муш, о том, как мы встретились с нею, о ее студии, украшенной изображениями небесных светил, где я, по крайней мере, находил свойственную юности бесшабашность и веселое бесстыдство, в котором было что-то животное, но которое для меня неотделимо от физической любви. Рухнув на ковер, Рут задыхалась; на ее лице набухли зеленые вены; она лишь твердила сквозь стоны и хрип, словно желая, чтобы как можно скорее подошла к концу невыносимо болезненная операция: «Дальше… Дальше… Дальше…» Я поведал ей о том, как почувствовал охлаждение к Муш, рассказал о том отвращении, которое питал теперь к ее порокам и обманам, какое презрение внушала мне ее насквозь лживая жизнь, ее занятие, построенное на обмане, и вечный шум и отупение, который приносят с собой ее друзья, обманутые лживыми идеями, заимствованными у людей, тоже, в свою очередь, введенных в заблуждение; я рассказал ей, что пришел к этому потому, что теперь гляжу на все новыми глазами, как если бы я вернулся, обретя новое зрение, из долгого странствия по прибежищу правды. Рут даже поднялась на колени, чтобы лучше слышать меня. И тут я увидел, как в ее взгляде рождается слишком легко пришедшее сострадание и щедрая снисходительность, которых я ни в коем случае не хотел принимать. На ее лице уже готова была появиться приторная мина, выражающая человечность и понимание наказанной по заслугам слабости, и я уже представлял, как очень скоро протянется рука упавшему и не замедлит последовать великодушное прощение, сдобренное рыданиями. Сквозь открытую дверь я видел ее слишком аккуратно убранную постель, застеленную лучшими простынями, цветы на ночном столике и мои ночные туфли, поставленные рядом с ее как предвестник заранее предусмотренного объятия, которое обязательно заключит подкрепляющий силы ужин, должно быть, предусмотрительно накрытый в каком-нибудь уголке квартиры, – ужин с белым вином, вероятно, уже поставленным на лед. Прощение было так близко, что я понял – настал момент нанести решительный удар, и вытащил из тайника Росарио, представив ошеломленной Рут этот совершенно неожиданный для нее персонаж как нечто далекое и своеобразное, непонятное здешним людям, потому что объяснить ее можно, лишь обладая определенными ключами. Я нарисовал ей существо, к которому не прицепиться нашим законам и к которому не подойти обычными путями; тайна, принявшая человеческий облик; существо, чье волшебство оставило во мне свой след, как и те испытания, через которые я прошел и о которых следует молчать, как молчат о секретах рыцарского ордена. В самый разгар драмы, развивавшейся в стенах хорошо мне знакомой комнаты, я злорадно развлекался тем, что, приводя в еще большее замешательство свою супругу, изображал Росарио в виде Кундри[165], рисуя вокруг нее декорации земного рая, где удав, притащенный Гавиланом, играл роль змея-искусителя. Во время этих словесных упражнений мой голос стал, должно быть, настолько уверенным и весомым, что Рут, почуяв на этот раз угрозу реальной опасности, старалась слушать как можно внимательнее и вплотную подошла ко мне. И тут я уронил слово «развод»; она не поняла, и мне пришлось повторить несколько раз, повторить без раздражения, решительно, но ничуть не повышая голоса, как человеку, высказывающему непоколебимое решение. И тогда передо мной выросла великая трагическая актриса. Я не мог бы теперь вспомнить, что она говорила мне тогда на протяжении получаса в комнате, ставшей для нее сценой. Самое большое впечатление на меня произвели ее жесты, жесты ее худых рук, которые двигались вокруг неподвижного тела, и, словно гипсовая, маска лица, подкреплявшие своим видом патетику ее слов. И тут я заподозрил, что Рут, все время сдерживавшая свой драматический темперамент, годами привязанная к одной и той же роли и постоянно откладывавшая на потом желание терзать себя на сцене, переживая боль и ярость Медеи, – я заподозрил, что Рут нашла вдруг облегчение, разразившись этим монологом, который грозил кончиться припадком… Вдруг руки ее упали вдоль тела, а голос – в самый низкий регистр, и супруга моя стала Законом. Она заговорила языком судей, адвокатов и прокуроров. Холодная и жестокая, застыв в позе обвинителя, разом отвердевшая в своем черном платье, которое теперь уже не облегало мягко ее тела, она предупредила меня, что у нее в руках есть средства, способные привязать меня надолго, и что она поведет дело о разводе самыми запутанными и извилистыми путями и сразит меня самыми что ни на есть коварными и законными способами, поставив на моем пути множество препятствий, – лишь бы помешать мне вернуться туда, где живет та, которую она, пытаясь выставить ее в смешном виде, назвала твоя Атала[166]. Она казалась величественной статуей, очень мало напоминавшей женщину, статуей, воздвигнутой на зеленом ковре словно неумолимая власть, словно воплощение правосудия. И тогда я наконец спросил ее, действительно ли она беременна. В тот же миг Фемида превратилась в мать: безутешным жестом она обняла свой живот, согнувшись над жизнью, которая зарождалась в ее чреве, словно желая защитить ее от моей низости, и вдруг разрыдалась так жалостно, почти по-детски; не глядя на меня, так больно раненная, что рыдания, шедшие из самой глубины ее существа, едва прорывались слабыми всхлипываниями. Потом она умолкла, уставилась в стену, будто созерцая что-то очень далекое, с огромным усилием поднялась и вышла из комнаты, закрыв за собой дверь. Я устал от сцены и, почувствовав, что должен выйти на воздух, спустился по лестнице. За последней ступенькой начиналась улица.