18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Альберт Вандаль – От Тильзита до Эрфурта (страница 11)

18

Австрийская нота не застала уже Наполеона в Варшаве; ее должны были направить на биваки на нижней Висле, и она дошла по назначению только после большого военного дела. Внезапное вторжение русских по направлению к Торну и Данцигу заставило императора сняться с зимних квартир и снова выступить в поход. Нападая на его левое крыло, враги подставили ему фланг. Он надеялся воспользоваться их неосторожностью и нанести им поражение. Неожиданное обстоятельство – перехваченный приказ, разрушило его план. Вовремя предупрежденный, Беннигсен прекратил свое движение и с боем отступил. Так как наши войска упорно его преследовали, он стал фронтом к Кенигсбергу и рискнул дать сражение при Эйлау. В этот день, когда бой достиг небывалых ужасов, когда две армии, не видя друг друга, благодаря сумрачной погоде и густой пеленой валившему снегу, взаимно истребляли друг друга и безрезультатно совершали чудеса героизма. Наполеон испытал очень тяжелое чувство, чувство сознания, что его счастье колеблется. После двенадцатичасовой резни неприятель едва подался. Только рассвет другого дня осветил покинутые им позиции и показал, что поле битвы осталось за нами. Привыкнув к победам иного рода, Великая Армия безмолвно подсчитывала свои потери. Несмотря на веру в себя и своего вождя, ее угнетала мучительная тоска. Окружающие Наполеона нисколько не заблуждались относительно возрастающей опасности; они представляли себе впечатление, какое произведет на Европу этот смертоносный и нерешительный день и сознавали, что наступило время, благоприятное для предательских нападений. Не зная тайных переговоров, начатых с Австрией, каждый спрашивал себя, не нападет ли на наш тыл этот плохо замиренный враг. Во время сражения швейцарец Жомини, служивший в наших рядах, но следивший за переменами битвы с равнодушием иностранца, видя, как наши колонны таяли под огнем, а русские, оставаясь неподвижными, не пользовались своим выгодным положением, воскликнул: “Ax! Если бы я был Беннигсен!” Вечером же на биваке он сказал: “Ах! Если бы я был эрцгерцог Карл!”.

В этом критическом положении Наполеон был верен самому себе: деятелен, изобретателен, полон душевной силы и находчивости. Сделав вид, что преследует неприятеля и несколькими переходами вперед скорее провозгласив, чем доказав свою победу, он отступил на Вислу и занял оборонительную позицию. В то же время, чтобы обеспечить свой тыл, он торопит осадой Данцига и призывает к себе резервы. Одновременно он повсюду начинает вести переговоры. Не чувствуя себя самым сильным, он хочет быть самым искусным; он хочет путем переговоров добиться победы, которой до сих пор не дала ему война. Он делает множество попыток, чтобы разъединить своих явных и тайных врагов, сблизиться с кем-либо из них и предупредить угрожающую ему коалицию. Он надеется подобным способом снова овладеть и управлять фортуной.

Все еще ожидая, но не получая ответа Австрии, он сперва обращается к Пруссии. Через шесть дней после сражения он посылает своего флигель-адъютанта генерала Бертрана к Фридриху-Вильгельму с новым предложением возвратить ему его владения, лишь бы он согласился отделиться от России и примкнуть к нашей политической системе. “Нужно действовать, – говорилось в инструкциях генералу Бертрану, – то суровостью, то кротостью”;[46] нужно дать почувствовать Бранденбургскому дому возможность лишения престола и полного уничтожения Пруссии, но при этом указать, что для него существует средство спасения и что оно состоит в том, чтобы броситься в наши объятия и договориться с нами о “вечной дружбе”.[47] Под страхом гибели Пруссия должна принять наш союз. Но не смущаясь угрозами, не уступая убеждениям, Фридрих-Вильгельм отказался покинуть своих союзников. Офицер, которому было поручено отвезти его ответ, заметил, что император, читая его, плохо скрывал свое нетерпение и озабоченность. “У него был вид ужасно встревоженного человека – писал он, – что делало его рассеянным и заставляло часто повторять одно и то же”.[48]

Спустя несколько дней Наполеон получил, наконец, австрийскую ноту. Он ее прочел, перечел, но тщетно старался уловить мысль, которая была скрыта в умышленно неясно составленном тексте. “Я ничего в ней не понимаю, – нетерпеливо писал он Талейрану, – не знаю, какой ответ вам дать… Чего хочет австрийский дом? Не знаю. Хочет ли он вести переговоры, чтобы гарантировать неприкосновенность Турции? Я на это согласен. Хочет ли он договора, согласно которому оба государства действовали бы заодно для получения соответствующего вознаграждения в том случае, если бы Россия вознамерилась усилить свое влияние или получить земельное приращение в Турции? Это может еще состояться. Наконец, хочет ли австрийский дом извлечь что-нибудь из этого дела? Хочет ли стать на сторону того, кто ему доставит выгоду? Чего хочет он? Я ровно ничего не понимаю.[49] Тем не менее, он приказал Талейрану продолжать переговоры с бароном Винцентом, постараться разгадать его мысли, в случае надобности увеличить наши предыдущие предложения, дойти до предложения части Силезии без всяких условий; главная цель, которой нужно достигнуть, это продлить бездействие Австрии.

Хотя император не теряет надежды на возможность поддерживать нерешительность Австрийского двора, он ничуть не делает себе иллюзий, если и допустить, что он когда-либо их имел относительно возможности заключить с ним серьезный и прочный союз, найти в Вене свою точку опоры. Где же он ее найдет? Ввиду такой все более угрожающей ему задачи, ему приходит на ум новая мысль. Русская армия только что убила несколько тысяч его солдат и некоторых из лучших его офицеров. Он страдал от жестоких потерь, искренно оплакивает героев и утрату стольких драгоценных жизней; но питает, ли он чувство мести к виновнику всех этих зол, возрос ли его воинственный пыл? Ничуть: он восхищается своим противником. Он теперь совершенно верно оценивает Россию и думает, что, если бы только ему удалось с ней сблизиться, она могла бы лучше, чем какое-либо другое государство помочь ему удержать Европу под своей властью и поднять ее против Англии. Необычайное понимание своих выгод, то стремление к истинно полезному, которое, не препятствуя возникновению в его душе всяких других чувств, подчиняет их своей воле, внушает ему желание завладеть оружием, которое его только что ранило; и вот на другой день после Эйлау в его уме зарождается идея о франко-русском союзе.

Но не мечта ли, не неуловимая ли химера этот союз? Как перейти от войны с Россией к задушевной дружбе, от ожесточенной борьбы к общему делу? Правда, некогда первый консул поддерживал с царем Александром непосредственную, почти дружескую переписку. Заметив в Александре либеральные философские идеи, которыми он отличался от других государей своего времени, Бонапарт старался льстить его стремлениям, ласкать его мечты. Одно время он думал, что нравственно овладеть им и держать его в своих руках, но непостоянный и изменчивый Александр выскользнул у него из рук, отдалился от него, и его систематическая неприязнь не прекращалась. Его протест против ареста герцога Энгиенского носил характер личного и несправедливого обвинения. Летом 1806 г. он отказался утвердить договор, заключенный в Париже Убри, и нарушил подписанный уже мир. Теперь он возбуждает против нас свой народ, придавая войне национальный и религиозный характер. Кроме того, его самолюбие еще страдает при воспоминании об Аустерлице. После этого дня русские и их государь, преследуемые по пятам, потерявшие голову, почти окруженные, были обязаны своим спасением только бегству, допущенному победителем. Простит ли когда-нибудь Александр Наполеону эту милость, более тягостную, чем само поражение. Допуская даже что царь вполне честно согласится сделать попытку к примирению, надолго ли избавится этот государь с впечатлительной душой, непостоянный в своих заветных мечтах от окружающих его влияний? Не его ли фавориты и личные друзья – главные виновники коалиции 1805 г.? Подле него Франция видит только своих врагов: императорская семья, министры, сановники, генералы, двор, дворянство, армия, – все подчиняется, все предано Англии. По крайней мере, известно, что Россия связана с нашей соперницею самыми прочными узами, то есть материальным интересом. Почти целое столетие Великобритания, приобретя себе благодаря периодически возобновляемым договорам торговую монополию в России, покупает ее произведения, ввозит свои; торговля с англичанами сделалась необходимой для России. Это одна из ее жизненных функций; в результате между обоими государствами устойчивость дружеских отношений, традиционная дружба, возможность резко порвать которую, быть может, совершенно не зависит от человеческой воли, хотя бы то была воля самодержца. Будучи выбита из колеи, которую Россия считает своим естественным путем, она всегда будет чувствовать непреодолимое стремление снова войти в нее, хотя бы ценою сильного потрясения, ценою перемены царствования; пример в прошлом доказывает, что в подобном предположении нет ничего невероятного.

В это время власть царя, несмотря на свою деспотичность, не имела характера непреложной устойчивости, какой она, по-видимому, сделалась впоследствии. Четыре дворцовых и казарменных переворота, совершившиеся на протяжении шестидесяти лет, придали ей вид власти неустойчивой, ненадежной, лишенной той прочности, которая создает политический кредит государств. “В Петербурге, – говорил один из наших послов, – государи более, чем где-либо стоят на вулкане”;[50] неустойчивость правительства России рассматривалась всеми нашими государями, начиная с Людовика XV до Наполеона, как одно из главных препятствий к союзу, и это было самой существенной чертой в наших прежних отношениях с ней. В 1807 г. Наполеон вспоминал 1801 г. Тогда, подчинив себе мысли Павла, он уже видел в России орудие, готовое к его услугам и приготовился воспользоваться им, но власть с которой он вел переговоры, вдруг исчезла. Воспоминание об этом разочаровании имело влияние на его суждение о России и заставляло его остерегаться возврата к преждевременному доверию. Тем не менее, он задавал себе вопрос, во всем ли похожа Россия 1807 г., с которой он сражался, не зная ее, на Россию 1801 г., не стала ли власть царя более серьезной, более твердой, действительно властной? С другой стороны, не поспешат ли русский государь и его министры, сами умудренные опытом, воспользоваться предложенным им случаем скрепить выгодный мир блестящим союзом? Разве нельзя будет представить им, что между обеими империями нет никакого существенного различия интересов; что только требования войны привели нас к непосредственному нападению на Россию; заставили потревожить ее границы и воскресить ее врагов; что Польша и Турция представляют для нас только относительную выгоду и потеряют в наших глазах свое значение, как только Россия согласится занять их место, причем она приобретет неоспоримо больше выгоды, вступив с нами в союз? Устоит ли предубеждение царя против такой речи, против дружеского и чистосердечного объяснения? Не сумеет ли Наполеон путем личного воздействия на Александра снова сблизиться с ним, изменив его взгляды и овладев его мягким характером, придать ему иной отпечаток? В результате своих размышлений он склонялся к попытке создать франко-русский союз, не переставая смотреть на него, как на рискованное предприятие. Он высказывает свою новую склонность и свои сомнения в фразе, написанной Талейрану 14 марта: “Я того мнения, что союз с Россией был бы чрезвычайно выгодным, если бы он не был чем-то несбыточным и если бы можно было на что-нибудь рассчитывать при ее дворе”.[51]