реклама
Бургер менюБургер меню

Альберт Цессарский – Пробуждение (страница 3)

18

АВГУСТ

1

Получила твое паническое письмо. Жива, жива! И медведь не съел. И с поезда не свалилась. Просто я так и не уехала из этой Елани. Почему? Сама не понимаю. Эти две недели хожу в каком-то полусне. Иногда охватывает ужас: зачем осталась, полезла в петлю?! Но я не могла иначе: что-то во мне вдруг воспротивилось. А может быть, просто привычка подчиняться, слабохарактерность, боязнь огорчить или обмануть ожидание… Еще представила себе, как вернусь после всех речей перед отъездом — героиня!.. А может, еще и это: а… пусть идет как идет, чему быть, того не миновать, плыву по течению… Не знаю, все смутно во мне… Одно знаю: не смогла на все наплевать, не смогла!

2

Ты спрашиваешь, что же все-таки произошло? Конечно, мое последнее бредовое письмо ничего тебе не объяснило. Но ведь я сама не понимаю!

Лучше опишу все по порядку, может, будет яснее.

После разговора с директором я сразу объявила хозяйке, что уезжаю. Та сперва даже одобрила:

— Ну и ладно, ну и езжай. Чо молодость в тайге травить!

А потом, смотрю, поскучнела моя хозяйка. Слоняется по дому, тянет унылую песню про какого-то вьюношу, которого посылают за тридевять земель родного отца повидать. Спросила, откуда песня. Она подсела ко мне на кровать, стала рассказывать. Песня старинная. Будто при Петре еще пели. Слыхала ее от слепого деда. Тот с малолетства зрение потерял — на демидовском заводе у печной заслонки глаза ему выжгло. О себе рассказала. Жизнь у нее какая-то неладная — рано осиротела, школу бросила после четвертого класса, ничему толком не выучилась, уборщицей работала. (Не помню, писала тебе, что хозяйка моя уборщица в конторе, в школе, в магазине и везде, где понадобится?) Но она не жаловалась. Рассказывала легко, с веселым удивлением: гляди-ко как чудно! Говорок-то у нее уральский, такой заразительный, что я за две недели и сама стала выпевать и чокать.

Сидели мы с ней так долго. Рассказала и я о себе, о нашем с тетей житье-бытье, и как из нашего города в техникум уехала. Тебя подробно расписала. И знаешь, она умница — все понимает. Про тебя сказала: молодец девка, себя уважает! Ведь вот именно это в тебе люблю: ты уважаешь в себе человека, личность! А я — нет. Ты требуешь, чтобы с тобой считались. А я не чувствую себя вправе. Поэтому, может быть, я и осталась.

Явилась откуда-то Катька. Хозяйка кричит ей:

— Нянька твоя, вишь, уезжает! Не потрафило!

Та в рев. Оказывается, накануне вечером, пока я одна в комнате тосковала, они с матерью вперед на два года напридумали, как мы все вместе жить будем.

— Катька, дура, арифметику не дюжит. Мечтала, вынянчишь ты ее с арифметикой. У матери-то голова чугунна!..

Сначала думала, хозяйка шутит. Потом смотрю — господи, и у нее слезы по щекам! И вот, поверишь, полночи проворочалась — уснуть не могла. Грызет меня идиотское чувство обязанности, чуть ли не вины перед этой женщиной, перед Катькой. Все, что ты мне можешь сказать, — все себе выговорила. Да, конечно, чтобы чего-то в жизни достичь, нужно многое пропускать мимо себя. Какое мне дело до какой-то Катьки, о существовании которой два дня назад и не подозревала, которую никогда больше не увижу. К тому же никакой трагедии. Подумаешь, арифметика! Не всем же в Лобачевские! Вон мать уборщица и довольна жизнью. И в конце концов, просто свинство — навешивать на чужого, постороннего человека свои заботы. Народила дочку — сама и хлопочи… И все-таки сколько ни бранилась, легла мне на сердце тяжесть, и сбросить не могу. Еле заснула.

Правда, утром все показалось не так сложно. Ладно, думаю, уеду и забуду. И пошла на хоздвор договариваться насчет повозки на станцию.

Хоздвор — это восточный базар. В одном углу бондарь орудует — белые щепки во все стороны летят, в другом под навесом глину и серную кислоту отмеривают — раздают, в третьем бочки с живицей принимают, взвешивают и выписывают квитанции. Шум, стук, споры, брань и смех. А посреди этой сумятицы расположился мой знакомый возчик, чинит свою повозку. Только теперь хорошенько его рассмотрела. Лицо у него совсем мышиное. На правом глазу веко опущено и втянуто так, будто глазница совсем пустая. А левый удивительно живой, так и бегает, и не то плачет, не то смеется — никак не поймаешь выражение. Возчик страшно суетится вокруг повозки, то и дело приседает на корточки у одного колеса, у другого, лезет измазанным в дегте кривым пальцем в ступицу, цокает языком и горестно качает головой.

Инструмента своего у него нет, и он всякий раз бегает к бондарю и долго клянчит топор или долото. Бондарь, кудрявый рыжий парень с шалыми глазами, нарочно дразнит и потешается.

— Митька, дай топорика!

— Не дам.

— Дай, жила!

— Еще обзываешь, черт одноглазый! Не дам.

— Не для себя ж я, для людей. Будь человеком, дай!

Митька показывает кукиш и диким голосом заводит «Стеньку Разина». Пока я там была, он раз десять за «Разина» принимался. Доведет до «На простор речно-ой…» и оборвет внезапно, точно ему в глотку затычку вставляют. Постучит, постучит топором и опять как завопит: «Из-за острова…»

— Видала? — хнычет возчик. — Могу я наладить транспорт? Вези на станцию! На горбу, что ли? Когда это не человек, а идол рыжий!

— Поговори! — весело кричит Митька и делает страшные глаза. — Убью!

В этот момент за моей спиной кто-то тихо, ласково сказал:

— Насчет повозочки уговариваетесь?

Возчик как-то странно вдруг одеревенел.

— Неисправность, Семен Корнеевич!

Я обернулась. За моей спиной стоял главный инженер и пристально смотрел на возчика.

— Кузьмич наладит, — спокойно и бесстрастно проговорил он. — Кузьмич отвезет.

— Так у него инструмента нет… — начала было я.

Семен Корнеевич медленно перевел взгляд на меня.

— Найдет, — ласково сказал он.

Кузьмич как ошпаренный бросился к Митьке, заскулил там вполголоса. Семен Корнеевич даже не оглянулся на него.

— Не сомневайтесь, Вера Иннокентьевна, поедете. Незачем вам тут. Народ у нас грубый, обидеть могут. Я с самого начала говорил Василию Мефодьевичу. Двадцать лет в тайге — все знаю. А они тут человек новый, года еще нет как директором работают… Культуру хотят сюда, образованность… Фантазии…

И, не кончив фразы и не прощаясь, пошел, сутулясь, к весам, где кто-то отчаянно бранился. Подумай, запомнил, как меня по имени-отчеству!

Когда я подошла к бондарной, Митька надсадно кричал:

— Бутылка мне сегодня нужна! А то ни в жисть бы тебе, подлипале, не сделал!

— Не обмани, Митя, сделай к вечеру, — молил Кузьмич.

— Сказал! — грозно оборвал его бондарь. — И сгинь с глаз, смотреть тошно! — Ушел за пирамиду белых пузатых бочек насаживать обручи — оттуда вскоре донеслись частые, резкие удары по железу.

Кузьмич присел на верстак, вздохнул.

— Две спицы сменить надо, без этого не доехать. Другому небось оглоблю за так сделает. А с меня за каждый чих — бутылку. «Подлипала»! — Он скорбно задумался.

— Ну что, Кузьмич, уеду я?

— Кабы меня кто увез!

— Кто вам мешает уехать?

Мне не следовало спрашивать. Его как стегнуло.

— Кто?! Черт! Дьявол! Жмет! Держит! За горло взял!

Уж и не помню, что он еще кричал, я так перепугалась. Он закашлялся. Лицо его сделалось темно-вишневым от удушья. Огляделась по сторонам за помощью. Хотела Семена Корнеевича позвать, он там под навесом вытягивал шею — смотрел в нашу сторону. Кузьмич тоже его увидел, вцепился в меня.

— Его не зови! Его не надо. Не помру, не боись! Поедешь. Раз он хочет, поедешь. А он хочет, вижу. Ему хороших людей не надобно. Ему вот я, да Митька, да еще кое-кто. А ты ему на что? Ему помыкать надо!

Он замолчал, раздышался. И вдруг, потянув меня за рукав, лукаво так сказал:

— А вить все одно повозочка в тайге рассыплется. В тайге застрять — страсть! Медведь подойдет — что ему скажешь? А змеюка? А гнуса кормить пробовала? То-то! Оставайся.

И снова я полночи не спала. Сколько ни убеждала, ни уговаривала себя уехать, уехать, внутри что-то твердит одно: стыдно! Почему стыдно, не знаю. Каждый на моем месте уехал бы. Ты-то — уж конечно! Ну, мало ли кто тут что обо мне думать станет, не все ли мне равно! Уеду — забуду, и меня забудут. А стыд во мне горит, печет. И чувствую, не могу через стыд этот переступить, не могу!.. Лежу и реву в подушку.

Доконала меня утром хозяйка. Разбудила Катька, втащив сверток.

— Мамка в магазине убирается. Тебе вон на дорогу пирогов испекла. С грибами. Вкуснота!..

И я побежала в контору. Как в воду головой. Боялась остановиться, оглядеться. Влетела к директору. Он сидел задумавшись, подперев голову рукой. Увидев меня, выдвинул ящик стола.

— Остаюсь! — говорю я, сама чуть не плачу. — Остаюсь!

— Ну, — сказал он, — передумала! — и заулыбался. Во весь рот. От уха до уха. Как маленький…

Вот десять дней уже изучаю, в чем обязанности мастера и что значит добывать живицу. Так что, как видишь, жива. А почему осталась? Не знаю.

3

Ты спрашиваешь, что я тут делаю. Умираю от усталости, от боли, от голода, от стыда, от обиды. Второй день мастер соседнего участка Платон Иванович Проскурин учит меня нарезать желобки на стволе дерева. Я напросилась. Мастер должен следить за тем, чтобы работа велась правильно, по инструкции. Нельзя просто так кромсать деревья, бессмысленно губить лес. Ведь после того как лесохимики «выдоят» деревья, сюда придут лесорубы и повалят их, повезут на стройки, на фабрики… Так вот, чтобы следить и понимать, надо же самой что-то уметь.