18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Альберт Мальц – Однажды в январе (страница 22)

18

— Ага, вот! Слышите?

И тогда за громом залпов она различила острые, словно бритва, воющие звуки — очень высокие, частые.

— Да. Что это?

— «Катюши», наши реактивные установки. От их снарядов по небу такие огненные хвосты — может, увидим из окна с той стороны дома. Хотите взглянуть?

— Да, пойдемте.

. Он взял ее за руку, и они медленно двинулись к задней двери, ведущей в пустой цех. Там было не так темно. Сквозь окна в дальней стене проникал лунный свет.

— А почему у них такой воющий звук?

— Так ведь у реактивных снарядов скорость в восемь раз больше, чем у артиллерийских. «Катюша»— орудие колоссальной мощи. Я знаю от пленных немцев — враг перед ним трепещет.—- Они подошли к окну.— Следите, в небе будут вспышки,— сказал он, взволнованно вглядываясь в ночь.— На комету похоже.

За полем прямо против окна был лес, через который они пробирались накануне вечером. Деревья стояли высокой черной стеной. В освещенном луною небе было спокойно, над лесом белело лохматое облачко.

После короткого молчания Клер спросила:

— Видите что-нибудь? Я — ничего.

— Я тоже. Обзор незначительный.

— Может, русские дальше, чем вам кажется?

— Нет! — ответил он убежденно.— Раз слышны «катюши», значит, не дальше. Что за чудо эти «катюши»! Кстати, у нас и песня есть такая — «Катюша».

— Постоим еще немножко, ладно? Может быть, все-таки увидим что-нибудь?

— А вы не очень устали?

— Устала, но спать не могу. Слишком возбуждена.

Он повернулся, пристально посмотрел на нее.

— Догадываюсь почему: из-за разговора о вашей прошлой жизни, о муже.

— Может, и так.

Он помедлил:

— Клер, мне хотелось бы задать вам один очень личный вопрос. Отвечать на него необязательно. Можно?

— Можно.

— Днем я заговорил о вашей жизни с Пьером, и вы сказали: «Не надо, мне ведь больно». А вечером сами рассказывали о нем с таким каменным спокойствием... Простите, но мне это показалось странным.

Клер промолчала.

— Я не хотел вас обидеть.

— А я не обиделась.

— Моя мама говаривала: «Коль выплаканы все слезинки, не будет больше и смешинки». Такая выдержка, как у вас, выедает Душу.

— И да и нет,— медленно проговорила она.— За эти два года я пролила море слез — наедине с собой или с Лини. Но на такой работе, в такой команде... Да не научись я держать себя в руках, я бы уже десять раз погибла...— Она помолчала.— Или сошла бы с ума. Но мне хотелось жить, ведь у меня есть цель. Вот я и вымуштровала себя. Так что сегодня я сдержалась без труда. Не хотелось портить людям настроение, вот и все. Сами видели, до чего неприятно это выглядело, когда Отто вышел из берегов.

— А в какой команде вы работали?

— В политическом отделе. В Освенциме.

— Переводчицей?

— Да. И делопроизводителем. Мой шеф был заместителем начальника лагерного гестапо.

— Но как же вас держали в Освенциме? Все говорили, что там мужской лагерь?

— Нет, был там и барак для женщин, только отгороженный от мужских. Гестаповцам требовались машинистки, делопроизводители, конторщицы — ну как всякой администрации. Мы никогда не видели заключенных из мужского лагеря, а они нас.

После некоторой заминки Андрей решился задать ей еще один мучивший его вопрос:

— Клер, ведь вы находились в такой изоляции — откуда же вы можете знать точно, что Пьер погиб?

Она промолчала.

— Может, не хотите об этом говорить?

— Нет, я вам отвечу,— сказала она и с горьким вызовом добавила: — Сохранять мне при этом выдержку или нет?

Он снова заговорил:

— Мне важно, чтобы вы знали: со мной вы всегда можете быть такой, как вам хочется.

— Я просто пошутила.

— А я — нет.

Мягко:

— Знаю, Андрей.

— Так расскажите.

Она отвернулась и, глядя в окно, сдержанно заговорила:

— Шульц, мой начальник, каждую неделю отправлял в Берлин всевозможные сводки. В частности, о числе заключенных: столько- то прибыло, столько-то переведено в другие лагеря, столько-то умерло.

— И вы составляли списки?

— Нет, но иной раз мне приходилось с ними сверяться. И вот однажды утром Шульца срочно запросили из Берлина насчет какого-то заключенного. Стала я искать его в списках — ни в одном лагере не числится. А между тем было известно, что всего три недели назад его доставили в Бжезинку. Тогда Шульц подходит к тому шкафу, где хранились документы по «селекции»[12], вынимает одну из папок и говорит: «Должно быть, он быстро скис. Ну-ка глянь, может, уже ушел в трубу?»

— Как? — ахнул Андрей.— В разговоре с вами он употребил слово «труба»?

Клер повернулась, взглянула на него.

— Почему это вас удивляет?

— Потому что в Бжезинке заключенный никогда не произносил слова «газ», «крематорий», «труба», если знал, что его может услышать охранник,— это каралось смертью.

— Да. Теперь припоминаю. Но в нашей команде обо всем говорилось в открытую. Гестаповцев не тревожило, что мы слишком много знаем: ведь считалось, что все мы, работающие на них, неминуемо «уйдем в трубу». И то, что нас не успели ликвидировать,— чистейшая случайность.

— Боже мой,— едва слышно выдохнул Андрей.— Что вам пришлось пережить!

— Меньше, чем другим, куда меньше,— спокойно возразила она.

— Ну, рассказывайте дальше.

Клер снова отвернулась, стала смотреть в окно.

— В папке были списки тех, кого за последние две недели после селекции отправили в газовые камеры. И на каждом списке — дата. Фамилия мужа была на втором листке.— Она помолчала секунду, потом снова заговорила: — И когда я ее увидела, что-то со мной случилось, я и по сей день не понимаю что. Сознания я не теряла: когда пришла в себя, по-прежнему сидела за своим рабочим столом. Но я вдруг ослепла. Не видела больше его фамилии на листке, свет в комнате померк. Сколько это длилось — не знаю, должно быть, минут пять — десять, не меньше. Зрение вернулось, когда Шульц окликнул меня: «Что это с тобой нынче? Парочку списков проглядеть, а ты так копаешься!» Тогда я ему сказала: «Мой муж газирован четыре дня тому назад». Он посмотрел на меня как на слабоумную. «Ну и что такого? — говорит.— Ты тоже этим кончишь, не знала, что ли? А теперь поторапливайся!»

Они помолчали. Потом Клер повернулась к нему, негромко сказала:

— Так я научилась выдержке.

— Клер...— с глубоким чувством проговорил Андрей.— Родная моя...— Он смотрел на нее, и губы его беззвучно шевелились, рука потянулась было к ее лицу, чтобы погладить, приласкать, но так и застыла в воздухе. И вдруг его прорвало — он заговорил негромко, но горячо, порывисто:

— Для чего мне скрывать свои чувства? Ни одну женщину мне никогда так не хотелось обнять, как вас. Представить себе не можете, Клер, какая у меня к вам нежность. Мне так хочется вас утешить, помочь вам забыть пережитое.— Он с жаром взял ее руки в свои, наклонился, чтобы увидеть ее глаза в слабом свете луны.— Но быть вам только другом — этого мне мало. С той минуты, как мы встретились, я ни о чем другом думать не могу. Вы притягиваете меня как магнит. Вы запали мне в душу, никогда еще со мной не бывало такого.— Он поднес ее пальцы к губам и стал страстно целовать их.— Клер, родная, будьте моей женой. Обещаю вам всю любовь, на какую только способен. Я знаю, нам будет хорошо вместе. Ничто так не утоляет боли сердца, как музыка. А вашему сердцу так нужно...— Он не докончил: Клер молча плакала, слезы застилали глаза и скатывались по щекам, слабо поблескивая в лунном свете. Он сжал ее лицо в ладонях.— Неужели это я заставил вас плакать? У меня от ваших слез сердце переворачивается. Неужели я так ошибся? Неужели я вам совсем безразличен? А мне казалось, что нет.