18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Альберт Лиханов – Непрощенная (страница 8)

18

И всё же маменька повсюду над ней была. Отовсюду за ней приглядывала. И не очень расспрашивая, чтобы не сократить дочерину свободу, желала знать и всё знала, даже если и не по Алёнушкиным словам, то по её вздохам или улыбкам, или даже по светлому дочкиному молчанию, которое любящему и бескорыстному материнскому сердцу сказать может и больше, и лучше слов.

Маменькина любовь была всегда опаслива — ведь Алёнушка росла такой светлой красавицей, — и Пелагея Матвеевна часто вздыхала — и ночью, и днём, — тревогу за это переживая. Сказать дочке, чтобы вела себя осторожнее, припрятывала как-то свою красу, берегла её единственному суженому, она считала невозможным — очень было бы это неделикатно. Не сказать — тоже неверно, и несправедливо даже — ведь девочки, да ещё красивые, должны бы знать, что их может ждать, если они окажутся неосмотрительны. И кто же это может сказать доверительнее и сердечнее, чем мама?

Но Пелагея Матвеевна, хотя и не из сильно грамотных, — а может быть, именно поэтому, — блюла деликатную осторожность, охраняя хрупкую свою девочку, и даже в мыслях боялась прикоснуться к тяжёлым темам. Есть такие любящие души.

Однако когда их сунули в кузов и привезли сюда, что-то в Пелагее Матвеевне оборвалось. Каким-то десятым чувством она сразу поняла, что всё кончилось. При этом она не о себе, конечно, думала, а об Алёнушке.

Самой ей не было ещё и сорока, и хотя так вышло по жизни её, что с лопатой она имела дело лишь при посадке и уборке картофеля, и уж никак не на земляных работах, таких вот, как здесь, труда такого да и мозолей она не страшилась.

Да, по деревеньке своей, к могилке мужа, который так недолго с ней побыл, к соседке Клавдии ходила она не спеша, солидно, как мать — хоть и не велика семейства, но красивой дочери. Но солидность эта была принятая, если можно так выразиться, благовоспитанная: до каких-то лет женская порода — просто девчонки, и им можно всё, до каких-то — невесты на выданье, и тут уже есть свои тайные ограничения, до каких-то — молодые жёны, и здесь приходит другое — авторитет хозяйки, чувства любящей женщины, следом же — материнство. Ну, а мать, пусть и молодая, по деревенским понятиям уже должна блюсти неписаный, но важный ход во всём: в разговоре, в отношениях с людьми, в походке.

И хотя ступала Пелагея Матвеевна от самого рождения Алёнушки солидно, как и полагалось, была она ещё сравнительно молодой. Сказать точнее — женщина в расцвете лет. И сил физических — тоже.

В иные времена такие женщины, потеряв мужа к тому же, без оглядки и замуж станут выскакивать, и детей рожать, да и не по разу, забыв, начисто из памяти стерев и свои первые радости, и любовь, и всякие иные воспоминания. Которые, в общем-то, по-божески-то, выдаются один-единствен-ный раз и на всю оставшуюся жизнь. Как бы она ни сложилась.

Вот такой — женой, матерью, а теперь вдовой — была мать Алёнушки Пелагея Матвеевна.

Попавши вместе с дочкой на строительство бесконечного окопа, она, конечно, страдала от ужаса — и днём, и, особенно, ночью, не в силах уснуть на этих широких, деревянных, сбитых для всех полатях, не столько мучаясь от укусов вшей, сколько от горьких дум: что будет с Алёнушкой? И как же она, мать её, повинна, что не сумела ничего сделать, чтобы спасти эту, единственную у неё и покойного Сергея, ценность? Почему не отступила с войсками? Но где они были, эти войска, если она ни одного нашего солдата так и не увидела до сих пор? Ну, почему не убежала к партизанам? Но и пар-тизан-то ведь ни один к ним в деревушку не зашёл. Да и ни одного выстрела в лесу они не услышали.

Хорошо, надо было бы в лес уйти! Ведь уходили же куда-то деревенские мальчишки. Да и Алёна рассказывала, будто учительница Ольга Петровна им в школе твердила — мальчишки пусть убираются. Подальше! Прячутся! Или ещё как!

Ну, а девчонки-то? Вот Алёнушка её, красавица писаная. Что с ней? Куда спрятать её надо было? В какой такой лесной, заколдованный схорон? Не знала этого Пелагея Матвеевна, по ночам все глаза выплакала. А ночи эти, отрядные, разве ночи? Выплакаться — и то нельзя. Алёнушка утром спросит:

— Что ты, маменька? Почему глаза красные?

А она не должна быть слабой. Её обязанность — Алёнушку здесь уберечь, если там, в деревне своей, на воле-то вольной сделать не поспела. Утром, чтоб всякие дочкины вопросы предупредить, улыбалась ей, бодрые слова говорила, и на работе, в траншее этой, всегда рядом с дочкой держалась. Та лопату земли подцепит, мать — две. Потом поняла: не то. Стала с дочкиной лопаты груз сбрасывать. Лопату её цеплять. Говорить:

— Тебе нельзя, доченька! Ты себя побереги! — И улыбалась ей изо всех сил. — Это тебе пригодится. Для продолжения!

— Для какого продолжения, маменька? — наивно спрашивала Алёнушка.

— Да для твоего продолжения, — говорила вкрадчиво мать. Негромко говорила, чтобы лишние не слышали. И перехватив недоуменный взор дочки, будто утверждала солидно: — Для нашего продолжения...

В дождливый день, когда ботинки Пелагеи Матвеевны рассыпались на несоединяемые части и когда к ней, мокрой и растерзанной, подошла Клавдия, а Алёнушка куда-то отодвинулась, она вскинула свои огромные, испуганные глаза на бригадиршу, соседку в прошлом, и дрогнувшим голосом сказала ей:

— Клава! Сохрани Алёнушку! Как можешь, так и сохрани!

Клавдия вгляделась в лицо Алёнушкиной матери, женщины давно и хорошо ей известной, увидела потерянные, широко открытые глаза, в которые сползали капли дождя, и по привычке, укрепленной здесь, в этом странном месте на краю лесной опушки, где строился громадный окоп не для людей, а для пушек, одёрнула Пелагею:

— Сама сохранишь! На то ты мать!

А отворачиваясь, делая шаг в сторону, сама моргнула, смешивая с дождём выкатившиеся слёзы.

Горькое поручение услышала она из уст чужой матери.

Их подняли ночью, да они уже и так не спали из-за шума моторов, который нёсся от их громадной канавы.

Промокли все и сразу, едва вышли на улицу, и отряд погнали на этот шум. В полутьме они разглядывали, как множество крытых грузовиков, часто зарываясь в землю, разворачиваются за канавой, сминая невысокие ёлочки, из крытых кузовов выскакивают солдаты, отцепляют от машин орудия и скатывали их в эскарп. Стволы как бы выглядывают из-за укрытия и нацелены вперёд, на невидимого противника.

Грузовики отъезжали, ненадолго останавливались, и в них загоняли рабочих. Среди этих загонял метались и полицаи, но в большинстве тут командовали немцы. И они злобно шипели:

— Шнель — шнель...

Маменьку и Алёнушку чуть было не разделили, а Клавдия и другие деревенские пропали. Хорошо, что не так уж и надолго, хотя напереживались они вдоволь. Грузовики отъезжали один за другим, выстраиваясь позже в колонну, догоняя в пути друг друга.

С Клавой они встретились на тёмном полустанке. Там стояли товарные вагоны, и перед ними разгружались грузовики, тотчас отъезжая. Женщинам приказывали залезать в вагоны, и Клава шепнула, что сейчас самое время бежать. Такой выход пришёл в голову не одной, видать, ей, потому что вдруг раздалась одна, вторая автоматная очередь, и кто-то страшно закричал на путях за вагонами. Потом стих.

Они влезли в вагон. Маменьку трясло, и Алёнушка тряслась тоже, они обнялись, чтобы хоть малость угреться, но не помогало. Маменька была как раскалённая печка, и девочка сказала об этом Клаве. В руках у той был какой-то свёрток, она развернула его, и это оказалась рваная плащ-палатка, а может, просто кусок брезента — откуда только и достала. Маменьку укутали, а босые ноги её Алёнушка гладила, согревала своими ладошками, дула на них, сама трясясь от сырости и холода.

Когда рассвело, поезд остановился, скоро дверь распахнулась и два полицая с криком подняли молочную флягу, от которой шёл съестной дух. Потом кинули с десяток дюралевых мисок и столько же кружек. Какие-то женщины перекинули две наволочки, набитые тряпьём.

— Обуви нет? — крикнула Клавдия. — Дайте обуви!

Ей ничего не ответили, дверь захлопнулась, женщины придвинулись к фляге. В ней бултыхалось что-то вроде супчика — точнее, бурда, конечно. Стали разливать по тарелкам, черпая кружками эту всё-таки пахнущую едой жидкость. Ни ложек, ни хлеба — наливай и пей через край дюралевой посудины.

Маменьке вроде полегчало, и Алёнушка напоила её супом. Стояли они долго. В окна, точнее-то продолговатые щели, наверное, предназначенные для вентиляции, под самым вагонным потолком, виднелись зелёные кроны сосен. Поезд стоял в лесу. И двигаться дальше не торопился. Может, и отстаивался в этом затишье.

Ещё засветло дверь отворилась снова, и с улицы, опять женщины, подали мешок с обувью. Скорее, с остатками того, что обувью было. Клава и здесь приняла командование. Велела всем угомониться, обошла всех и каждого. Первым выдала обутки тем, кто совсем босой. Маменька оказалась среди таких, и Клава сунула ей какие-то невиданные теплые зимние ботинки со множеством петелек для шнурков. Шнурки вот только были на одном ботинке. Ни носков, конечно, ни чулок, но Алёнушка бережно натянула обувь на маменькины ноги. Изнутри было утепление, какой-то, может быть, войлок.

Маменька кивала ей, улыбалась, и Алёна заулыбалась. Ещё ничего не кончилось — наоборот, только всё начиналось, и платья их не просохли, и сверху, из окна, несло холодом, но ботинки всё-таки маменьку согревали, в животе кое-что булькало, — и то, выходило, слава Богу!