Альберт Лиханов – Непрощенная (страница 13)
И ровным счётом ни о чём она не думала, кроме нежданного ужаса — этого Вилли, тоскующего о какой-то любви, вражеского солдата, стерегущего её и многих других, таких же, как она. От чего же стерегущего-то? От свободы, от дома своего? От жизни, в конце концов?
Всё в ней, как перед смертью, промелькнуло за доли секунды, вся её жизнь: дом, папенька, школа, зелёный нарядный мох в лесочке возле дома, где упокоен Сергей Кузьмич, Соня и Сара, повешенные только за то, что они — еврейки, непомерной длины траншея, которую откопали селяне, и этот лагерь, из которого ходу нет. Кроме как на тот свет...
Да, всё так и происходит, когда кончается человек, — в доли секунды, в мгновения ока прокручивается перед ним вся его жизнь с трудами, грехами, радостями, любовью, — и потом уж он бросается в смерть.
Вот только у Алёнушки, в жизни её короткой, неопытной и невинной, ничего ещё не случилось по-настоящему-то. Так что её судьбинушка очень быстро перед ней прокрутилась.
И она кинулась в смерть.
А оказалось — в жизнь.
Он быстро сказал, что любит Алёнушку, и хотя она не поверила ни одному его сентиментальному изъявлению — какая любовь? врага и заключённой? да ещё в концлагере? — противиться сил не было. Тяжёлое равнодушие навалилось на неё. Оставалось слушать.
А Вилли негромко, но твёрдо говорил о своём, и это был единственный выбор. Ему следовало объяснить себя, всё, что с ним происходит. И он это довольно внятно сделал. Время от времени, правда, останавливался, спохватываясь, что Алёнушка не понимает сложностей языка. Повторял то же самое, но попроще.
Он рассказал, что воевал на Западном фронте, и его ранили, он лежал в госпитале. Довольно тяжело ранили, хотели списать в инвалиды, и долгое время он жил у родителей, в деревне под городом Дуйсбург — там у них небольшая ферма. Ему даже хотели дать офицерское звание, но родители отсоветовали: офицер всегда впереди, под огнём, особенно в пехотных войсках, и там пули их быстро находят. Впрочем, кто сказал, что солдатам легче?
Словом, он почти два года прожил дома, его вызвали на комиссию и призвали вновь — очень требовались на войне всё новые люди. В России. Тогда отец, его зовут герр Фридрих Штерн, использовал свои связи, чтобы Вилли отправили не в строевую часть, а в охранные подразделения. Учитывая ранение. И вот он оказался здесь.
Это счастье для солдата, говорил он, а для него — втройне, потому что начальник всех здешних лагерей был другом детства его отца, и он разрешает Вилли некоторые послабления. Например, — и это чудо! — он живёт не в казарме, а здесь, в домике у здешних жителей. За это он платит им — деньги присылает отец.
— Вот, — говорил Вилли, улыбаясь, — разрешите представиться, моё имя Вилли Штерн. Я солдат. И я полюбил тебя, русская девочка!
“Штерн, штерн, — вяло думала Алёнушка. — Ну, откуда ей известно это слово? Ведь оно означает... Господи, да ведь у Софьи Марковны была фамилия Моргенштерн! Утренняя звезда!”
Она слабо прошептала:
— Моргенштерн!
— Я-я! — твердил Вилли. — Да! Только Штерн! Просто Штерн! Не Морген!
Вилли, конечно, не понял, почему Алёнушка произнесла это слово, так взволновавшись. Да он и вообще не узнал историю Сони и Сары — так они до повешенных учительниц никогда и не добрались.
В первом же том монологе Вилли сказал Алёнушке, что понимает её страхи. Да, он — немец, а она — русская, и все, даже начальник лагерей, близкий друг его отца, которому всё нипочём, считает любовь Вилли не любовью, а просто увлечённостью. “Конечно, — говорит этот полковник, — я понимаю тебя как мужчину, и всех наших солдат понимаю, я, как видишь, тоже мужчина! Но всё это пройдёт, как только ты доберёшься до первой женщины! Сразу придёшь в себя! Будешь ругать себя за вздорное решение!”
А решение это он принял там, возле объектов, когда увидел Алёнушку, копающую землю. И потом, когда она просила похоронить свою мать прямо в поле. Но это не полагалось. Что делать — война.
Он, конечно, хотел помочь ей там, на дороге, но Ганс бы точно написал рапорт. И это могло закончиться пшиком. Его бы отправили на фронт. Могли бы отправить. А туда никто не хотел, особенно в последнее время.
Насчёт войны Вилли высказался сдержаннее. Он считал, что неизвестно, чем она кончится. В победу русских он не верил. Верил в немецкую победу.
— Поэтому, — делал он странный вывод, — я предлагаю нам жениться.
Жениться! Само это слово повергло её в ужас. Она ухватила одеяло, натянула его на себя. Да он просто издевается. Добивается своего и издевается.
— Ты не веришь! — сказал Вилли. И тут произнёс такое, что Алёнушка напряглась и, может, первый раз задержала на нём взгляд. — Да я и сам не верю! Немец и русская... Русская и немец... Ведь ты предашь Родину, я это знаю. А надо мной будут смеяться немцы. И от этого не спрячешься. Ни тебе не поверят, ни мне.
И она увидела, что он не улыбается уже, а глаза у него блестят от слёз.
Она не поняла, но почувствовала — это правда.
Разумом верить не могла. Почему вдруг немец выбирает её из толпы измождённых пленниц, говорит о какой-то любви, сам ни во что не верит, и от этого всего только что не плачет? Ведь они звери, эти немцы! Как тогда вешали учительниц на турнике возле школы! Как Софья и Сара, склонив головы, дёргали судорожно ногами, будто туфли сбрасывали. Чем лучше другие немцы, которых встречала она? Все они на одно лицо! На одно и то же — жестокое, без всякого сочувствия — лицо. И вот выискался один! К ней пристал! Почему!?
Единственное, что вдруг не поняла, а почувствовала она — совсем по-взрослому. Ну, да! А если мы победим? Что-то на востоке гремит и гремит... И чем это кончится для Вилли? Его убьют? А её?..
И здесь грянуло новое испытание. Да горькое-то какое! Прожив шесть дней в доме у Вилли, она вернулась в концлагерь. Однажды вечером Вилли предупредил, что срок её “отпуска” кончился утром, что полковник не раз уже спрашивал его, получил ли он удовольствие, и Вилли соврал, что получил. Однако Вилли давно решил, что не позволит себе быть скотом по отношению к Алёне, потому что действительно любит её. И он будет ждать её согласия. Предлагает даже зарегистрировать брак, полковник на это имеет законное право. И хотя для него это будет настоящий удар, Вилли уверен, что уговорит его исполнить свою юридическую возможность.
— Ты спросишь, что будет дальше, — говорил Вилли. — Не знаю. Подумаю. Есть простой вариант.
Он подумал. И сказал ещё кое-что, её совсем не удивившее:
— Тебя просто продадут. На сельхозработы. Наверное, тебя могу купить я сам. Я же фермер! И я могу отправить тебя домой. К родителям. Но я не хочу так.
Помолчал. Долго смотрел ей в глаза, потом твёрдо произнёс:
— Я хочу на тебе жениться!
Он поцеловал её в лоб, как целуют покойницу. И больше в тот раз не прикасался к ней. Ранним утром, в зимней тьме, они опять поехали в лазарет. Оттуда он повёл её к бараку пешком.
Лагерь поднимался ото сна, внутри барака слышались голоса заключённых.
— Ты скажешь, так не бывает, — проговорил Вилли. — Я и сам это знаю. Всё могло бы быть проще и по-моему. Но я не такого хочу. Прощай, если не позовёшь меня. И тогда ты погибнешь раньше меня. До свидания, если меня позовёшь. Запомни: я не скотина. Не все немцы скоты. И я люблю тебя.
Ох, ну и расхохотался бы этот барак, эта обездоленная команда измождённых женщин разных наций, одетая в полосатые платья, если бы Алёнушка сказала им...
Им бы сказала?.. Что она чиста... Да ни за какие коврижки, как говорят русские, не поверила бы ей эта толпа. И Алёна без всяких разъяснений знала, чего ожидать, потому что всем стало странным образом известно: заключённую такую-то вывозили за лагерную проволоку.
Алёнушка переступила порог, и несмотря на то, что была пора утреннего оживления, гомон слегка притих. На неё воззрились десятки глаз. И тут же кто-то крикнул:
— A-а! Подстилка фашистская!
И ещё, ещё:
— Сучка немецкая!
И всех перекрывающий вопль:
— Не слушай их! Спасайся, как можешь!
Алёнушка рванулась назад, выскочила на улицу, но Вилли исчез, зато там стоял другой, неизвестный ей охранник, и он крикнул:
— Назад! Выходить по команде!
И она снова вступила в барак, в ад, который выговорился, выкричался и теперь молчал.
Кто-то сказал за её спиной:
— Капо! Ангелина! Переведи меня подальше от этой суки.
— Я тебе переведу, — крикнула Ангелина голосом, не содержащим угрозы.
— И меня, — тявкнул ещё кто-то.
Даже в кузове грузовика, где их было, по русскому присловью, как сельдей в бочке, вокруг Алёны образовалась небольшая, но пустота. Ей не за кого было держаться. Только ладонями касалась она колеблющейся, ненадежной брезентовой крыши, только пальцами. Её швыряло, она падала.
Работа шла легче, ведь так или иначе Алёнушка передохнула, укрепилась едой. Но когда землекопок позвали на обед, вокруг неё снова образовалась пустота. Слёзы падали в железную миску с жалкой бурдой, и Алёнушка не знала, что делать. Молва заключённых затвердила грех, ею не совершённый. Что же было делать теперь?
Ни слова, ни слёзы не признавались оправданием. Ты виновата, и всё! Ты виновата, потому что это, во-первых, предательство Родины! Но самое страшное, что может совершить женщина на войне, так это переспать с врагом. Так что это предательство мужа-солдата, который воюет с врагом, хотя, может, никакого мужа и никакого солдата у тебя нет. Всё равно. Наконец, ты продалась за то, чтобы вырываться отсюда, хотя — ха-ха! — вырваться тебе никуда не удалось, сука, и это твоя Божья кара! Проглоти её!