Альберт Гурулев – Осенний светлый день (страница 51)
Ругают бабы Григория.
Но однажды на северо-западе в глубокой и узкой долине небо стало гуще, темнее.
— Дым, — вслух думает Григорий, — близко совсем. А может, облака?
Около быковского дома остановил машину. На вросшей в землю лавочке — дед Илья.
— Как дела, дед?
— А какие теперь наши дела? Сиди на лавочке, и все тут. Ноги вот ломит.
— Да ну-у? — Григорий гонит с лица неуместную улыбку, но ничего не может поделать. — Погода меняется? — И вылазит из кабины.
— Уже переменилась… У меня ведь в ногах рана. Это мы стояли тогда…
— Что, дед, дождь будет?
— Я тебе не бог, — сердится Илья.
А с северо-запада, из долины, напирая друг на друга, молча ползут большие, черные снизу тучи. Шелохнулась листва на черемушнике и снова поникла. Но вот где-то далеко тучам стало тесно, стукнулись они и высекли искру. Утробно, глухо заворчал гром, ожили и затрепетали листья. А тучи — вот они, над головой. Потянулись к земле косые линии, и громыхало уже непрерывно. Крупные капли ударили по жестким лопухам, по звонким навесам и крышам, в пыль дороги. Потемнели заплоты, умылись оконные стекла, яро закипела вода в залитых водой кадушках.
Григорий стоит под дождем без фуражки. Светлые волосы прядками прилипли ко лбу. Он чувствует, как прохладные струйки бегут за ворот, и жмурится от удовольствия.
К вечеру отгромыхало, но дождь все идет и идет. Небо — в обложных тучах, без просвета. Теперь не пронесет, надолго зарядило.
Спать Григорий устроился в сенях. Он лежит в темноте с открытыми глазами. Под шум дождя хорошо думается… Завтра воды поселку надо мало, и он, Григорий, быстро управится. Надо бы начать вырезать новые деревянные ножны или делать ложе для ружья — ружье старенькое, но хорошо бьет и бросать его жалко. Он видит зимовьюшку в верховьях Илима, след на снежной пороше, белку на вершине кедра.
Засыпает под утро, но спит чутко, вполглаза, как у таежного костра.
Легким сном полетели для Григория дни.
В солнечных бликах листопада, серебряном звоне первых льдинок, в шорохе увядших трав началась осень. После первого снега Ванька Прохоров дал лошадь, и теперь в зимовье у Григория есть все.
…Прошедшую ночь Григорий провел уже на Илиме, в зимовье. Утром встал до света. Сварил кусок мяса и не спеша жевал, поглядывая на оконце, за которым над вершинами блекли звезды. Когда рассвело, опоясался брезентовым ремнем с подвешенным к нему широким ножом, забросил на спину видавший виды рюкзак, приготовленный с вечера — на случай, если придется заночевать у костра, подпер дверь избушки колом и пошел вдоль хребта. Пестря сразу же нырнул в кустарник. Но Григорий постоянно чувствует, что он где-то рядом, и идет, не оглядываясь.
На приметном месте, там, где заросший баданом спуск переходит в кручу, остановился. Место здесь веселое, светлое. Прямо перед глазами, в тонких прозрачно-желтых чешуйках стволы мачтовых сосен. Такие они лишь около вершины: ниже, где тень, сосны покрыты мощной и темной корой: издали не отличишь сосну от лиственницы. Дальше, за редкими соснами, — островерхие ели. За ними — узкая полоса речки, холодной и быстрой. Любит Григорий это высокое место.
Где-то взлаял Пестря. Его лай заглушил для Григория другие звуки. Тело стало послушным и легким. Нет ни прошлого, ни будущего — осталось мгновение. Оно выросло до огромных размеров и заслонило собою мир. Билось сердце, подчиняясь этому мгновению, четко и чисто; глаза видели необыкновенно ясно. И была радость, первобытная, чистая радость, рвущаяся из груди. Григорий снял с плеча ружье и быстро пошел на призывный голос.
Настасье уж какой день неможется. Сегодня прибегала фельдшерица Валя, градусник ставила, расспрашивала, что где болит. Дала горьких порошков. «Пейте, — говорит, — тетка Настасья. А я к вам еще загляну».
А потом заходил Петрован.
Петрован с бригадой напротив Настасьиного дома новый сруб зуевскому зятю ставит.
— Дай, тетка, стаканчик. Вишь ты, какое дело, матку положили. А без этого нельзя, порядок такой.
Щелкнул гулко по бурой шее.
— Сам возьми. Во-о-н там в кути, — кивнула на ситцевую занавеску.
Уже в дверях плотник участливо спросил:
— Приболела, што ль? Вид у тебя плохой…
— Хвораю.
— Продуло, видно…
— Может, и продуло… Вроде ничего не болит, а худо…
Он сочувственно вздыхает, глядит мимо хозяйки. В тяжелых рамках оконных косяков видны высвеченная солнцем ель, веселый черемушник. Ель особенно славная: сытая, холеная. Новогодняя. Под мохнатыми раскрылками ели лесной покой.
Петрован потоптался у порога, сказал значительно:
— Ель, видно, это.
Скучно в доме.
Настасья оделась потеплей, выбралась за ворота на лавочку.
Добрая изба у зуевского зятя будет. Рубят ее из бревен смолевых, желтых, солнечных. Машет Петрован блестящим топором, гонит по бревну широкую, как ломоть масла, стружку.
И у нее, Настасьи, хороший дом. Ставили его еще до войны, после той зимы, когда Алексей на удивление всей деревне с охоты пришел с большим фартом.
Тогда же и привезли в палисадник черемуховые кусты и ель. Нет ни у кого такой ели.
Изба Настасьи крайняя в улице. Прямо за двором начинаются заросли колючей боярки, шиповника. Дальше — крутой угор и река. Ее дальний размытый берег видно отсюда, с лавочки.
А за Леной — темень тайги.
Сидит Настасья, слушает, как река играет, как вяжется к ели ветер, как стучат топорами Петровановы парни. Слушает свою болезнь.
— Ну, как, тетка, не лучше?
— Это ты, Валя?.. Чего уж там…
— А дядя Алексей-то ваш где?
— Известно где… Сухари в зимовьюшку повез. До снега, говорит, надо. Да корья для крыши надрать… Видно, прохудилась.
— Что прохудилось?
— Да крыша, говорю…
Валя роется в большой, как у городских модниц, сумке, выставляет на стол пузырьки, пакетики.
— Я тут еще лекарств принесла. Помогут эти обязательно.
— Ну их к ляду. Вот чернички попью да брусничного листа… Пройде-е-ет.
Большой трехцветный кот тяжело спрыгнул с печи, потерся о Валины ноги.
— Ах ты, пьяница… Это он валерьянку, тетка, учуял…
— Любит, зараза.
Дверь скрипнула, кот недовольно метнулся на печь, вошел Петрован.
— Я опять за вчерашним, за стаканчиком.
— Вижу я. Там же возьми.
Петрован держит заскорузлыми твердыми пальцами прозрачный стакан, покашливает, лезет за папиросами.
Когда Валя ушла, плотник присел на скрипучий табурет.
— Чего фельдшерица говорит?
— Порошки вот оставила…
Обычно развеселое лицо Петрована строго.
— Я вот что скажу… Ель это сосет тебя…
— Да уж и не знаю.