Альбер Камю – Вождь нации. Сотворение кумира (страница 20)
Страхи консерваторов перед распространением знаний среди низших сословий достигли своего апогея в книге «Опасности философии». Одно только выслушивание философских доводов способно свести с ума и погубить героиню этого романа.
Антиинтеллектуализм карлейлев и кингсли соответствовал тому менталитету, который нашел свое олицетворение в аллегорическом образе Джона Буля — практичного человека, косноязычного и невежественного, но при этом берущего верх над ученым и красноречивым оратором, действующим в согласии с логикой. Джон Буль побеждает потому, что понимает «факты природы» и следует именно законам природы — то есть «железным законам бытия», на которые ссылался Адольф Гитлер.
Согласно Чарлзу Кингсли, который прошел путь от проповедника расового империализма до кембриджского профессора (истории…), «для исцеления» (sic: видимо, для «исцеления социальных проблем») «разум не столь важен, как привычка». Гитлер — как и Кингсли, глашатай империи — считал, что доверия заслуживают не ум, не сознание, не «мудрствование наших интеллектуалов», а инстинкты. В конечном счете и Чарлз Кингсли, и Адольф Гитлер в принципе сошлись бы на следующем императиве: «Думай мало, а читай еще меньше».
Философствование и «вообще умозрительные рассуждения в Англии времен творцов империи оказались в немилости. Ведь в других местах — начиная с Франции — политическое теоретизирование привело к революции». Поэтому для «англичан… идеи стали объектом антипатии, а мыслители представлялись злодеями».
Радикальный интеллектуал становится чем-то вроде пугала… Одно время слово «философ» расценивалось в Англии как ругательство… обозначавшее атеиста и бунтовщика». «Контрреволюция защищается антиинтеллектуализмом»; «разум и инициатива отдельных мыслителей всегда подпадают под подозрение», — писал М. Батлер.
Талантливым людям, обладавшим блестящим умом, давали обидные прозвища: «мозговитый», «высоколобый», отражавшие враждебное отношение «самодовольного, не думающего общества ко всякой странной рыбе, осмеливавшейся потревожить стоячую воду демонстрацией своего ума», — писал автор книги «Эсквайр и его родичи».
Об этом говорится и в «Истории английского патриотизма» (1913) (за пятнадцать лет до того, как Геббельс пожаловался, что интеллект «отравил» немецкий народ): «Самое большее, на что способен интеллект, — создавать хитрых мошенников, каждый [из которых] действует ради достижения своих целей, предавая… остальных». Зато «совершенный патриот воистину близок к совершенному святому…»
Тем временем совет, данный англичанином в 1856 г.: «Держи свой интеллект в тайне, используй простые слова, говори то, чего от тебя ожидают», — уже давно годился не только для англоязычного мира. «Спасение твоей страны, твоей карьеры, сохранение твоего душевного мира — в этом была неотразимая притягательность антиинтеллектуализма». «Атрофию способности иметь собственное мнение усиливала боязнь нарушить традиционный кодекс поведения, кодекс, который от всех требует компромисса в выборе между справедливостью и несправедливостью, правдой и неправдой — и люди идут на этот компромисс, боясь быть непохожими на других и [в результате] нажить врагов». Никто не должен выступать против общественного мнения, пусть даже во имя совести.
Ценности (или пороки), сформированные антирациональным и антииндивидуалистическим воспитанием, стали традиционными для Англии; и, начиная с 1890-х годов (со времен Бенджамина Дизраэли и Джозефа Чемберлена) эти ценности были привиты и значительной части британских рабочих.
В результате «добровольное подчинение единицы коллективу во имя общего блага, подчинение, поддержанное единодушной волей целеустремленного… народа», спонтанный
В Англии и «без концентрационных лагерей можно было поставить человека в общий строй — этого добивались за счет одного только влияния окружающих», в особенности — «за счет воздействия конформистского давления общества».
Английские паблик-скул прививали своим питомцам
Немецкие фашисты пытались добиться результатов, уже достигнутых в Англии, а если довоенные нацистские концлагеря (с заключенными небуржуазного происхождения) долго не могли дать требуемого результата — добровольного и спонтанного повиновения, то нацисты намеревались восполнить этот недостаток элитарным воспитанием в «наполас» (главным образом выходцев из среднего сословия) в духе «расового единства». Воспитанники «наполас» должны были учиться повелевать, в то время как узники концентрационных лагерей (на начальном этапе их существования) должны были научиться повиновению.
Повиновение непременно должно было быть спонтанным: речь шла о солидарности «расового единства» прирожденных властителей (таких, как чистокровные англичане) против цветного «низкого отродья», «lower breeds», о вождистском принципе послушания вышестоящим, из которого однозначно следовало право командовать нижестоящими, о культе мускулов и презрении к интеллекту и чувству — и все это ради того, чтобы приучить к осуществлению права сильного.
Примат воли над интеллектом
Немецкие классики всегда настаивали на том, что никто не вправе распоряжаться творческим субъектом, личностью, свободной и независимой в своей творческой гениальности. То, что нацисты считали «народом», Шопенгауэр, к примеру, воспринимал как чернь, как филистеров, как массу «нормальных людей», враждебных гению. Ведь именно нормальности — всему, что позже окрестят «здоровым национальным чувством» — Шопенгауэр желал поражения в борьбе с гениальностью: пусть мир представления победит мир воли. Он знал, что тяга к познанию вызывает ненависть филистеров. Но если на такую тягу есть «спрос, они превратят это в принудительный труд». Они настаивают на «реальном»; идеальное нагоняет на них скуку. «Апофеоз филистерства — величайшая проблема». Шопенгауэр обращал внимание и на фельдфебельское «сбивание спеси» с интеллекта.
Немецкий романтик Клеменс Брентано дает «филистерам» более развернутую характеристику. «Филистерство — это когда человек должен думать: чего ему хватает — того с него и хватит, и это все; остальное — глупость… С тех пор как храбрость… и [истинные] герои опочили под земными сводами… вместо героизма… появились воинское подчинение, дисциплина… Они хотят, чтобы люди любили собственный кафтан, и ради этого раздали им одинаковые кафтаны».
«Мнения не будут опасны для государства», — иронизировал другой немецкий романтик Людвиг Тик, — едва только поэзия как глупость будет признана безобидной. «Умы будут подавлены»; ведь ум «сомневается… в реальности,
Позже, в 1936 г., ныне забытый Ойген Винклер (1912–1936) в полной мере ощутил на себе, что означает окончательно созревшая агрессивность обывателей: «Новое и зловещее обнаруживают себя… в духе гниющего мещанства, в духе казарм, в духе, от которого задыхаешься».
Это было сказано за несколько лет до массовых удушений в газовых камерах. Путь же в газовые камеры вел через восхваление тех, кто насаждал жесткость: «Жизнь жестка, и лишь тот, кто жёсток сам, заставит ее подчиниться… жёстко давать и брать, пока не победишь… в наших рядах нет неженок». И насколько логически обоснованным было это неприятие чувствительности гуманистов и идеалистов, в 1943 г. показал феномен «Белой розы» Софи Шолль и Ханса Шолля — студенческой группы Сопротивления, вдохновлявшейся традициями немецкого идеализма, Гельдерлина, Новалиса и Гете.
Немецкие классики вызывали у педагогов «гитлерюгенда» еще большую головную боль, чем английские романтики у наставников паблик-скул Великобритании. Ведь для прежней гуманистической культуры Германии, для классицизма и романтизма исключительность гения и нормальность филистера были противоположностями, исключавшими одна другую.
В Германии, сотрясаемой кризисами, образованная буржуазия почти безоговорочно отказалась от привычного ей идеала гуманистической самореализации (в свое время возникшего в качестве, так сказать, «мятежа» против догм двора и церкви) — отказалась, чтобы, мобилизовав мелкобуржуазный конформизм в форме национал-социализма, избежать собственного деклассирования и пролетаризации. Буржуазия Центральной Европы, ощущавшая близость экономического кризиса и, в частности, панически боявшаяся потерять свой статус, смотрела на гуманистическое культурное наследие как на балласт, мешающий ей защищать интересы своего класса.
Такая ситуация порождала агрессивность в обществе — вплоть до того, что люди были готовы к смерти и убийству. И тут — в качестве приема обороны в классовой борьбе — возникала идея направить классовую зависть в другую сторону — в сторону расовой борьбы. Идеология расовой борьбы формировалась прежде всего с помощью инстинктов и лишь во вторую очередь с помощью рациональных аргументов. Национальная, «фёлькише» политика в этот период рассматривала «яд интеллектуализма, либерализма» как угрозу для власти и ассоциировала его чуть ли не с «господством черни». В этой ситуации социальный инстинкт самосохранения велел буржуазии пожертвовать доводами разума. Необходимо было согласиться на «мышление кровью», ставшее частью официальной идеологии Третьего рейха. Страх буржуазии потерять свой статус заставил ее пожертвовать и свойственной образованным людям гордостью наследием классиков с их традиционным уважением к разуму.