Алан Черчесов – Венок на могилу ветра. Роман (страница 21)
– Вот как? – спрашивает Тотраз, и в голосе его им слышится не столько злость, сколько безысходность. – Непохоже, говоришь? А что же на него тогда похоже? Кто из вас возьмется мне растолковать, что на него похоже, а что нет? Ты вот, к примеру, знаешь что-нибудь такое, что на него непохоже? По мне, так на него похоже ровно столько, сколько непохоже. Но это бы еще ладно, еще ничего. Другое плохо: пройдет минута и может поменять их вмиг местами. Я знаю лишь одно: когда он не спит, на него похоже что угодно. Сдается мне, как раз сейчас он не спит, потому что даже ему, чтобы дойти по этому снегу от нашего порога до своего, взять ружье, спуститься с ним туда, откуда можно примериться к цели, взять ее на мушку, а потом дважды нажать на курок, быстро воротиться назад, лечь на заледенелую шкуру, закрыть глаза и заснуть, времени больше надобно, чем он истратил на то, чтобы выйти отсюда, сочинить, в кого стрелять, сходить за ружьем, прицелиться, пальнуть два раза и ждать, пока кто-то из нас не пойдет поглядеть, в кого он там метил. Сдается мне, сейчас он ждет меня…
Проверив и зарядив, пока говорил, ружье, он направился к выходу.
– Никого он не ждет, – сказала вдруг женщина, и от внезапности Тотраз остановился, замер на пороге. Она смотрела не на него, а прямо на Хамыца. Тот скривил губы, будто у него заныли зубы, и медленно поворачивался к ней, давая ей время опомниться и скрыться на женской половине. Однако взгляда она не отвела, хотя тоски в глазах мужчины было теперь больше, гораздо больше, чем прежде – столько, сколько воды в хорошем дожде. Взглянув на нее наконец и поняв, что она не уступит, он нащупал взглядом точку у нее на груди и осуждающе покачал головой.
– Пускай говорит, – сказал Тотраз, снова прикрыв бившуюся на ветру дверь, и тут всем им сделалось чуточку легче.
Почесав подбородок, Хамыц выдержал паузу, хмыкнул, пожал плечами и едва заметно кивнул.
– Вы забыли про пса, – сказала женщина. – Он единственный, кто тут совсем ни при чем. В кого другого стрелять он не станет.
И теперь они поняли. Тотраз обмяк всем телом и устало прошаркал обратно к стене. Пока он осторожно разряжал ружье и вешал его на место, у Хамыца и женщины было довольно времени, чтобы бережно встретить друг друга глазами и вновь ощутить, что опять спасены. Уже не таясь, мужчина почти с восхищением смотрел в ее спокойную мудрость, которой не учатся и не завидуют, а вместо того лишь внимают и подчиняются, как истине, открывшейся ясно и громко, как летний утренний свет. «Она права, – думал Хамыц. – Потому что она ее даже не пробует вычислить или понять. Она ее просто чувствует, как радость, как боль или страх. Выходит, правда всегда при ней?..»
Им бы такое и в голову не пришло, невзирая на их принадлежность к роду мужскому. А она вот смогла – не понять, а почти воочию прозреть то, что затем, после ее подсказки, открылось им с очевидностью неотвратимого: по сути, метя в пса, чужак стрелял в себя, убив единственное верное ему существо, более преданное, чем даже собственная тень его, готовое денно и нощно служить его одиночеству, которое убить он права не имел. Должно быть, это было предписано ему его отчаянием и упрямством. Похоже, они были в нем неразлучны еще за много смертей до того, как он явился сюда. Будь наоборот – и пес бы не пострадал. Возможно, пес уцелел бы, будь там одно лишь отчаяние. Упрямство – вот что его погубило. Стреляя в пса, он возвращал себе безмерность одиночества. «Вот оно, – подумал Хамыц. – Она почувствовала это, как запах. Запах воска». Стреляя в пса, он избавлялся не от собаки, а от привязанности ее и покорности, день за днем без всяких слов растравлявших ему душу теплом и беспокоивших давнишнюю унылость сердца, постепенно делая его, чужака, уязвимее и слабее (да, так и есть: уязвимее и слабее, потому что в миг первой встречи у них не хватило духу даже на то, чтобы опознать в нем хотя бы гостя, а уже нынче они ему смогли дерзить, словно он незадачливый сосед, над которым незазорно и подтрунить), ибо в нем подспудно просыпалась предательская надежда. Да еще то, что, словно ложь или запретный плод, никак не удержалось бы надолго на его бескровных губах – вкус к жизни. К обычной человеческой жизни – с громом в сердце, слезами в душе и с мыслью о завтра.
– Самодовольный глупец, – сказал Тотраз. – Что он там о себе возомнил?! Словно на него управы нету…
Он произнес это чересчур убежденно, чтобы они поверили в искренность этих слов. От голода и нетерпения у Хамыца засосало под ложечкой. Жестом предложив другу сесть, он потянулся к еде. Женщина скрылась за пологом, и Хамыц почему-то решил, что сейчас она будет плакать.
Тотраз едва притронулся к пище. Лицо его разрумянилось и чуть лоснилось от пота. Сидеть и молчать ему было невмоготу, и это было заметно. Если бы не полная абсурдность этой мысли, Хамыцу могло показаться, что друг его завидует чужаку.
– На хрена он мне сдался, – сказал Тотраз, – его жеребенок…
Чтобы не встречаться с ним взглядом, Хамыц оглядел потолок, повел лопатками, а потом уставился на его трехпалую кисть – большое, беспокойное существо без глаз.
– Я откажусь, – сказал Тотраз. – Я пошлю его к… Пусть палит потом еще и в треклятого сосунка.
«Пожалуй, пса ему жалко больше, чем мне», – подумал Хамыц.
– Не вынуждай его делать и это, – сказал он вслух. – Мы перегнули палку… Пожалей жеребенка. Он-то здесь при чем?
Зная, что не дождется ответа, он легонько коснулся другова плеча, поднялся на затекшие ноги и ступил за полог из шкур вслед за женщиной.
Она стояла на коленях спиной к нему, сложив перед грудью руки, и о чем-то молилась. Когда она обернулась, глаза ее были сухи и как-то слишком серьезны, словно она только что услыхала пророчество и подготовилась сделаться старше на целое горе.
– Как ты думаешь, – спросила она его, – они здесь и вправду жили? Тоже дом, тоже погреб?
– Нет, – ответил он. – Ты же слышала, что говорил чужак… Река сюда и близко не подступала. Призраки нам не страшны.
Хамыц сказал и подумал: я не имею права не верить в это. Я должен верить в это сам. Только так я заставлю поверить их всех.
Ветер за стеной разгулялся не на шутку, но все щели были тщательно замазаны и законопачены на совесть, так что метель проникала сюда лишь отголосками крепчавшего гула. Их дом стоял достаточно прочно на этой странной земле, которая только что в довершение всех испытаний обагрилась и первой кровью – безвинного черного пса, с которым Хамыц не так давно делил умное спелое утро. Тогда они ведать не ведали, что будет столько снега и что где-то под ним, как серый залог беды, будет прятаться огромная соляная голова.
Укутавшись башлыком и завернувшись в бурку, Хамыц вышел за порог, чтобы привести на ночь в дом коней и беременную кобылу. Признаться, люди не сразу заметили, как к ним в очаг спустился первый зимний вечер, чуть тронул пламя прохладной рукой и кротко свернулся перед ним на глиняном полу в рыжее пятнышко. День прошел – и слава Богу!..
XIX
Когда они снова вошли в его дом без дверей, чужак развел огонь и присел перед ним на корточки, погрузившись в раздумья. Пес улегся с ним рядом, но, чувствуя, что хозяину уж слишком нехорошо, время от времени в тревоге вскакивал на лапы и совершал бессмысленные круги по комнате. Несколько раз, проходя мимо человека, он словно бы ненароком задевал его хвостом. Увидев, что тот не рассердился и остался недвижим, пес ободрился и впервые позволил себе то, на что прежде, зная хозяина, никогда не осмеливался: приблизившись к нему вплотную, он осторожно лизнул ему руку. Потом еще и еще раз. Человек перевел на него взгляд, но, увидев, как тот предусмотрительно и виновато поджал оба уха, не только ничего не сказал, но даже не убрал руки. Вместо этого он вдруг чуть цокнул языком, и тогда, чтобы проверить, пес робко вытянул морду перед его коленями, и тут случилось то, о чем он не смел и мечтать: человек ласково потрепал его по холке и провел ладонью по спине. От такой радости пес захмелел, полуприкрыл веки и, чтобы не спугнуть руки, приказал своему телу превратиться в бесчувственный древесный ствол. Лишь хвост легонько вздрагивал и до последней капли ловчился удержать на своем кончике щекочущий сладостный трепет. Потом ладонь устала, остановилась, и по тому, как она начала вновь наливаться чужой какой-то, не своею тяжестью, пес понял, что хозяин опять задумался о чем-то трудном и слепом, чего ни разглядеть в своем подвижном четком воображении, ни унюхать своим надежным глазастым чутьем пес не мог, как ни старался. Дважды он мелко переступал лапами, вдавливаясь боком в колени человека, но рука все равно соскользнула с выгнувшейся под нее спины, повисла вдоль тела и равнодушно умерла. Животное испуганно застыло, потому что ощутило вдруг, что оказалось совсем одно в этой холодной, глухой и враждебной комнате, несмотря на то, что хозяин был тут и, судя по всему, никуда уходить не собирался. Однако то, что он ушел, пес знал точно. Его хозяин умел уходить, оставаясь на месте. Он уходил далеко-далеко, дальше сна или света, потому что там, куда уносило его из себя самого, не было ни света, ни запаха, ни даже слуха.
Чтобы прогнать тревогу, пес снова затрусил вокруг очага, меняя направление движения и обходя огонь то с одной, то с другой стороны, словно пытался нащупать след ушедшего из себя человека. Так и не справившись с этим, он опустил пристыженно морду и, сурово наказывая себя, начал внюхиваться в бродивший по полу колючий холод. Краем глаза он следил за хозяином, но тот оставался недвижим и только глубоко и ровно дышал. Вернее, дышал не он, а какая-то могучая, опасная сила в нем. Она разрасталась и пугала пса, потому что ее становилось все больше, а хозяин не возвращался. Пес заскулил – тихо, и все же настойчиво, чтобы человек очнулся и снова вошел в себя. Дальше безропотно ждать и ничего не делать было нельзя: что-то, очень похожее на собачье чутье во время охоты, безошибочно подсказывало псу, что еще немного – и для его хозяина в этом громко дышащем теле уже не останется места. Человек глубоко и хрипло вздохнул, положил ладони на колени и, вмиг вспотев от тяжелого внутреннего труда, притворился, что уже здесь. Пес настороженно глядел на него исподлобья и не верил. Человек прочистил горло, хотел было что-то растолковать, но передумал и сплюнул все невысказанные слова прямиком в очажную злость. Выпрямился во весь рост и вдруг сделался очень высокий, каким бывал для пса лишь по утрам. Потом подошел к порогу, нагнулся и зачерпнул пригоршню свежего снега, забившего поземкой им же оставленный след. Пожевав снег, он забыл слизнуть его крошки с посиневших от холода губ, снял со вбитого колышка ружье и снова направился к выходу. Пес опять заскулил, но уже обиженно и громко, постоял, перебирая лапами, у огня, однако потом покорно двинулся следом.