Ал Алтаев – Повести (страница 55)
— Нет, — отвечал сурово Мюнцер, — он родился для того, чтобы отстоять ваши права.
Войтех вздохнул.
Всю ночь проговорили они, мешая немецкий язык с чешским, и только к утру Войтех растянулся на жесткой кровати.
Но Мюнцеру не спалось. Он обдумывал все, о чем говорил с чехом. Войтех вполне сочувствовал его идеям; мало того, Войтех обещал всячески помочь ему добраться до Праги и сказал, что завтра соберет ему в предместье денег на дорогу.
Наутро жена Войтеха громко причитала:
— Да и бессовестный же ты, Войтех! Куда тебя несет? Бросить дом, пашню, покос и идти с чужим человеком в проклятую Прагу, где королевские слуги режут за смелое слово и настоящую веру!
— Эк развезло бабу! — с досадой отвечал Войтех. — И правда, когда баба начнет, конца не будет: язык без костей! Никто не режет в Праге языки, успокойся.
Войтех с деревянной чашкой, как нищий, обошел все бедные халупы предместья. Вдохновенно, горячо говорил он о правде и о свободе, которую несет с собой Мюнцер, и просил братьев поддержать его деньгами. Войтех не только собрал деньги для гостя, но еще предложил быть его провожатым и переводчиком. Жена была права: он жертвовал полевыми работами во имя великой идеи народного освобождения. Он ушел из родного Заатца, оставив жене немного денег на наем работника.
Путники направились к юго-востоку. Бодро миновали они долины и горы, не переставая говорить в городах и деревушках о народных правах и о новом царстве правды. На горах, в тенистых местах, кое-где виднелся еще снег; по скатам и трещинам с ревом неслись в зеленеющие долины грозные потоки. Лил дождь, и трудно было пробираться по скатам гор.
По дороге им встречались торговцы, едущие на рынок или на ярмарку, богомольцы, поселяне и мастеровые, крестьяне с границ Баварии в длинных черных плащах и пестрых рубахах. Они недоверчиво оглядывали своего соотечественника, но, выслушав его речь, говорили, что его дело доброе, и давали на дорогу Мюнцеру маленькие темные хлебцы с тмином и жесткие сырные лепешки. Подходя к деревушкам, путники вечером видели иногда, как молодежь танцует на зеленой лужайке любимый чешский хороводный танец "коло".
И обрывались веселые звуки волынки, когда Мюнцер начинал говорить, а Войтех переводил его слова на чешский язык. Мюнцер замечал, несмотря на свою восторженность, насколько теряет его проповедь от перевода. Войтех словно отнимал от нее живую душу. Но, несмотря на это, слова Мюнцера все-таки действовали на бедняков, у которых еще живы были заветы Гуса.
Путники шли дальше. Из шумной деревушки они вступали в свободную прохладу леса, где только изредка попадался им охотник, преследовавший зверя, да дикие козули с большими пугливыми глазами. Мюнцер говорил везде, где только встречал людей. Дорогой он приготовил страстное воззвание к пражцам.
Подходя к воротам богемской столицы, он приготовился к преследованиям пражских властей. Через Войтеха завел Мюнцер в Праге знакомство с книготорговцами и наборщиками и скоро издал воззвание, написанное на латинском и немецком языках.
"Я хочу вместе с Яном Гусом, — говорилось в этом воззвании, — огласить своды храма новым гимном. Долго голодали и жаждали люди святой справедливости. "Дети просили хлеба, и никто не дал им его". Но возрадуйтесь: всходы ваших пашен побелели и готовы к жатве. Небо наняло меня в поденщики по грошу в день, и я точу мой серп, чтобы жать колосья. Голос мой возвестит высшую истину…"
Воззвание было длинно, и Мюнцер напитал его ядом негодования как против угнетателей "чешских братьев", так и против вообще угнетателей простого, обиженного люда всех стран.
К несчастью, он не рассчитал своих сил. Он не знал чешского языка и потому не мог быть хорошо понят простым народом, для которого слагал свои речи. Войтех же не в силах был облегчить ему встречи с рабочими, хотя он и желал этого от всего сердца. Мюнцер оставался здесь чужим. Когда его воззвание привлекло внимание духовенства, над ним был назначен полицейский надзор. Четыре стражника не отходили от проповедника. Прожив в Праге полгода, Мюнцер был приговорен городским советом к изгнанию. Весной 1522 года он покинул богемскую столицу.
Май 1522 года уже застал Мюнцера в тюрингенском городке Альтштедте. Прошло лето, наступила осень. Шел сильный дождь. И Томас, альтштедтский проповедник, возвращаясь из церкви после обедни, тщательно выбирал места посуше, чтобы не промочить ног. Богомольцы густой толпой шли за ним, громко разговаривая и взволнованно передавая друг другу впечатления от проповеди.
Мюнцеру пересекла дорогу небольшая женская фигура, выбежавшая из соседнего переулка. Вся дрожа, остановилась она перед проповедником.
— Что случилось, дитя? — спросил ласково Мюнцер.
Девушка молчала. Черное прозрачное покрывало было жгутом свернуто на ее шее, а из-под грубой белой косынки выбивались светлые пряди вьющихся волос. Ее лицо было бледным, истомленным, с неопределенными чертами, голубые глаза смотрели испуганно, а губы дрожали от сдерживаемых слез.
Мюнцер спросил её снова:
— О чем ты и откуда?
Из бессвязных слов девушки он узнал, что кто-то гнался за ней, когда она шла из церкви. Она искала Мюнцера.
— Брат Томас, да ведь это же монахиня!
Девушка задрожала с ног до головы, как будто ее ударили хлыстом, а Мюнцер решительно обернулся к толпе:
— Послушайте, друзья мои, девочка испугана, и вряд ли мы добьемся от нее чего-нибудь при таком шуме. Расходитесь потихоньку — я попробую расспросить ее.
Толпа без возражений стала расходиться.
— Послушай, — обратился он к девушке, — незачем отворачиваться от меня и молчать. Ведь ты искала меня, значит, уверена, что я не сделаю тебе дурного. Скажи: что случилось, кто тебя напугал и чем я могу помочь?
Она с тоской посмотрела на Мюнцера:
— Это правда: я монахиня и убежала из ближнего монастыря Видерштеттена. В обители меня нарекли Мариею, но настоящее мое имя Оттилия фон Герзен. И я хочу, чтобы меня снова звали так, как прежде, в детстве…
Она перевела дух и продолжала:
— Я сирота. После смерти родных маленькой девочкой отвезли меня в монастырь, и с тех пор я уже не видела ничего, кроме монастырских стен. А как там было уныло, даже в тенистом саду, где не позволяли ни бегать, ни смеяться! Старые монахини подслушивали на всех дорожках, за всеми кустами… За смех, за резкий прыжок нас, девочек, нещадно били линейкой по рукам, ставили на колени или накладывали эпитимию [75] — бесконечное количество земных поклонов. И, знаете, мы ненавидели эти поклоны. А теперь за мной гонятся.
Мюнцер только теперь спохватился. Дождь лил не переставая, и белое платье девушки имело очень жалкий вид; креповое покрывало висело как тряпка, с него ручьями стекала вода.
— Не бойся… Вернемся в церковь, — сказал он, — там ты докончишь свой рассказ; нельзя же здесь мокнуть.
Девушка послушно последовала за Мюнцером. Когда он вошел в церковь, где возился убиравший ризницы сторож, и хотел послать его за платьем для монахини, она удержала Мюнцера:
— После, а то у меня пройдет желание рассказывать, я замолчу и буду долго молчать: я ведь боюсь людей…
Мюнцер только теперь заметил, что на ее бледных щеках горят два красных, ярких пятна, а глаза лихорадочно блестят.
Она была в сильном нервном возбуждении, когда хочется говорить без конца, высказать все, что есть на душе; за этим возбуждением должны были последовать бурные рыдания и долгое молчание.
— Говори, — сказал он коротко, как будто исповедовал ее, и показал на скамейку, где сидели за несколько минут перед тем прихожане.
Опустившись на скамью, монахиня порывисто продолжала:
— Ах, отец Томас! Нас там били, нас заставляли следить друг за другом и доносить настоятельнице и монахиням. Потом, когда мы стали постарше, нас заставляли доносить на монахинь. Мы должны были наушничать настоятельнице на казначейшу, казначейше — на настоятельницу… Кто не делал этого, того истязали, морили голодом. Мы должны были прислушиваться к тому, что у нас делается в душе, что говорило наше собственное сердце, и каждый день каяться и терпеть наказания. Мы всего боялись и были злы и жестоки. Мы много там узнали… О жестокости и продажности монахинь… — Она задыхалась. — Потом я узнала и святых отцов… епископов, которых мы должны были почитать. Один из них замучил до смерти семью моей подруги за то, что отец ее не заплатил ему подати. А тому нечего было есть.
Она замолчала, и горячие слезы закапали на ее сложенные на коленях руки.
— Одна из молоденьких монахинь нашей обители, славная такая, отец Томас, — она скоро умерла, зачахла, — так вот эта самая монахиня раз пожалела меня. И я просила ее называть меня Оттилией. Она так ласково говорила: "Оттилия!" Я любила ее и горько плакала, когда она умерла. Эта монахиня сказала мне, что слышала знаменитого монаха и профессора Мартина Лютера. Он проповедовал о новой церкви, смеялся над суевериями, осуждал папу и монастыри. И одни монастыри закрывались, а из других бежали монахини и монахи… Свои проповеди Лютер говорил по-немецки и открыто заявил, что богослужение должно совершаться не на латинском, а на всем понятном, родном языке. После его проповедей любимая мной монахиня хотела убежать из монастыря, но скоро заболела и умерла.
Губы Оттилии дрогнули, легкая тень промелькнула по лицу. Она продолжала со вздохом: