18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ал Алтаев – Повести (страница 105)

18

— Ничего я, друг, толком и сам не знаю. Но думаю, что тайное общество действительно существует. И что свобода общая не за горами.

Они долго еще говорили о воле, об офицерах, которых Лучанинов не знал даже по фамилии, о солдатах, что попали за бунт в крепость, и о будущем Сергея.

— Перебейся как-нибудь это время, братец. Не губи себя неосторожностью. А потом уж попытайся отвоевать достойное твоего таланта место в жизни. Авось кривая и вывезет! Да погоди, совсем было запамятовал! На днях ко мне заходила молодая дама…

— Какое мне дело до дам? — поморщился Сергей.

— Фамилия ее Ребиндер.

У Сергея захватило дыхание.

— Картины смотрела. Кое-что купила, оттого и деньжата у меня завелись. С мужем была, сволочь он, я тебе скажу, порядочная. Парик немного съехал, лысина поблескивает. Не говорит, а скрипит: "Мари… Мари… душенька!" Не от тебя ли она и мою фамилию когда-нибудь слышала? А может, только о тебе узнать приходила? Адрес свой оставила… Вот!

Лучанинов показал узенькую визитную карточку с золотым обрезом и баронской короной, на которой тонким, так хорошо знакомым Сергею почерком было написано:

"Баронесса Ребиндер, рожденная Баратова. Санкт-Петербург. Миллионная улица, собственный дом, близ Зимней канавки".

И опять Сергей мчался на извозчике, подгоняя и обещая на водку.

Он увидит Машеньку только раз, один-единственный, последний, а потом… все равно… хоть Сибирь, солдатчина, смерть…

Он не послушался Лучанинова, уговаривавшего не выходить из дому, не рисковать.

Суровый, серый каменный дом с внушительным подъездом. Такой именно, как и подобает его владельцу, старому родовитому немцу, — холодный, неприветливый дом. На лестнице пахнет курительными бумажками, точно ладаном на похоронах, как говорила Сашенька Римская-Корсакова. И у швейцара, в ливрее стального цвета, мертвое, неподвижное лицо.

Сергей молча подал ему листок бумаги. На нем он заранее написал свою фамилию и строчку: "Прошу принять на два слова".

Швейцар передал записку сухому, чопорному лакею. Сергей остался ждать в передней, убранной с немецкой аккуратностью. Обои темные, под гобелен. Строгая громоздкая вешалка и зонтики с палками — в особой чугунной загородке. Все солидное, добротное, как и кинкетка[144] тяжелой бронзы, освещавшая унылую обстановку. В золоченых рамах — не картины, а немецкие изречения на темы о долге и бережливости. Как все это непохоже на милую девочку, искреннюю Машеньку… Как, должно быть, чуждо ее живому, бесхитростному уму.

Он услышал быстрые, четкие шаги, знакомое постукивание каблучков.

Сергей встал, опираясь на спинку стула. На минуту он точно ослеп.

Она остановилась перед ним, задыхаясь. Потом, на глазах у важного лакея, молча схватила за руку и потащила за собой. Она вела его через анфиладу парадных покоев, все еще не говоря ни слова.

Перед Сергеем мелькала богатая массивная мебель в чехлах по случаю приближения лета, картины и люстры, завешанные кисеей, — все такое неподвижное, холодное. С одной овальной рамы, не скрытой еще почему-то материей, смотрело бритое лицо в напудренном парике, надутое, надменно-жестокое. Предок! А над рамой — пышный ребиндеровский герб.

Высокое зеркало отразило бегущую пару: Сергея, в его темно-синем фраке, и рядом — тонкую фигуру Машеньки. На лицах обоих были смятение и растерянность.

Машенька путалась в дорогом, слишком широком для нее, стеганом капоте, обшитом мехом. Она дрожала как в лихорадке; на бледном лице — ни кровинки, а рука казалась рукой больного ребенка, совсем восковая, с тонкими синими жилками. Только ее глаза сияли небывалым счастьем, неестественно огромные, глубокие, почти черные.

Вот здесь…

Она остановилась, охватила его за шею, и вдруг легкое тело ее, окутанное шелком и мехом, разом точно поникло.

— Машенька!

Он усадил ее на кушетку и стал на колени. Только теперь он заметил, что на ней чепчик замужней дамы.

Она улыбнулась:

— Ну вот… и прошло. Я немного больна. Впрочем, не стоит лгать. Я очень больна, Сережа. И это хорошо. Молчи!.. Я знаю, что говорю.

Машенька закашлялась, и на маленьком кружевном платке осталось кровавое пятнышко. Собравшись с силами, она снова заговорила:

— Как хорошо, что ты пришел. Я верила… я знала. Не должно быть такой жестокости, чтобы я… ушла из мира… ни разу не повидав тебя больше…

— Машенька!

— Повтори. Меня никто уже давно не называет так, кроме дяди Феди, тетушки и няни Матрены Ефремовны. А для него… для барона… я Мари. И для его родных — Мари. Для света же — баронесса фон Ребиндер. Ну какая я баронесса, ты же знаешь? Повтори.

— Машенька! Машенька! Машенька!.. Счастье мое, свет мой, радость, жизнь…

Она перебила:

— По приезде из-за границы, я искала тебя, Сережа. Сядь ближе, мне трудно говорить, а я хочу… чтобы ты все знал…

Сергей взял ее руки и закрыл ими лицо. Холодные, тонкие пальцы слегка вздрагивали.

— Слушай, — начала она совсем тихо, положив голову ему на плечо. — Я боролась. Я крепко боролась за тебя, за себя, за нашу жизнь, за наше счастье. Я ездила, хлопотала, просила, требовала… И все одна, — маменька, конечно, ничего не знала. Все тайком. Знала одна лишь Малаша. Ах, милая девушка! Потом я поняла, что борюсь за несбыточное. Ведь дело было не только в том, что ты крепостной. Я убежала бы за тобой. Но жизнь, послав мне такой страшный удар, подорвала меня. А во мне с рождения таился смертельный недуг. Счастье живило, воскрешало меня… Да, я была счастлива. Ведь и ты тоже? Да?

— Машенька!

Он плакал. Машенька старательно вытерла его слезы.

— Не надо слишком огорчаться из-за меня, милый… Говорят, древние боги завистливы к людскому счастью. Вот они и послали тебе — горе, а мне — смертельную болезнь. И у меня не хватило сил отвоевать счастье. Да, может быть, я только связала бы тебе руки. И я решила кончить все разом: умереть… Но умереть тоже не сумела. Тогда я согласилась умереть иначе, никого не пугая. Мой брак — смерть. Ты не смотри с таким страхом на мой платок. Кровь уйдет из меня и избавит от вечной тоски по тебе… от лжи и заточения… Ведь барон держит меня, как узницу. И он и маменька скрывают от меня жизнь. О тебе никогда не поминает. И к дяде Феде меня не возят.

Она говорила торопливо, свистящее дыхание мешало ей.

— Ах, как много надо сказать, пока барона нет дома. Сегодня он дежурный во дворце. Это так хорошо, когда он не рядом!.. Слушай: ведь маменька продала меня барону за то, что он заплатил все ее долги и выкупил имение. У нее теперь приличное состояние, и она сможет безбедно провести старость. Ты ее не суди строго, Сережа, — многие так делают… Я знаю, ты тоже хлопотал, просил… Знаю, что из стараний Сашеньки Римской-Корсаковой ничего не вышло. Сережа, дорогой мой, любимый, разные дороги вели нас друг к другу. Встретились мы, но не смогли соединиться. Разве наша в этом вина?

Он посмотрел ей в глаза и почти простонал:

— Почему ты не подождала? Я слышал, скоро всем крепостным будет воля.

Она покачала головой:

— Вздор! Одни мечты. Я тоже слышала: бунты по деревням и по казармам. Не верю я в волю, Сережа! Они там все сильные и злые. Меня связал один барон, а у вас их много. Но сейчас мне хорошо, я счастлива. Ведь я смотрю на тебя, такого же чудесного, молодого, красивого, любящего… — И, сдвинув брови, сказала вдруг серьезно и строго. — Знаешь, почему мы с Сашенькой Римской-Корсаковой не сумели выкупить тебе свободу? Потому, что обе мы с нею — пустоцветы. Вроде одуванчиков. Распустился одуванчик весной, желтенький, как солнышко, засиял. А вызрел — стал белым, пушистым шариком. Подул ветер — и нет его… Мы с детства такие одуванчики. А вы росли, как боровики на опушке: вас поливал дождик, вы ходили босиком, а зимой — в лапотках. И стали сильными, крепкими, точно репки, — поди-ка вытащи вас из грядки! Ненужные мы… Лишние и вам и себе.

— Машенька, родная! Что ты говоришь? Ты — ненужная? Да ты мне радость двойную подарила: свою любовь и работу над картиной. Ведь я тебя, твои глаза, твою улыбку, твою грацию видел! О тебе, как о солнце, мечтал…

— А где же она, твоя картина? — спросила она живо. — Твоя "Омфала"? Почему ее нигде нет, ни на одной выставке?

Сергей потупился.

— Мне не дали кончить картину. Я ее… оставил там… откуда бежал.

— Бежал?!

Машенька вскочила. На одну секунду в ней вспыхнула безумная надежда. Бежал? Она схватилась за грудь, точно удерживая рвущееся оттуда сердце. Потом бессильно опустилась опять на кушетку:

— Но ведь тебя… найдут… поймают…

Она хорошо знала, как крепостных наказывали за побег. Ее охватил ужас.

— Я должен был бежать… Я, кажется, убил оскорбившего меня немца-мажордома.

Она схватилась за голову.

— Милый, бедный ты мой! Как я виновата перед тобой! Может быть, я ошибалась? Мне надо было найти силы быть упорной… Ничего не бояться: ни болезни, ни смерти. И вырвать все-таки счастье: бежать за тобой, подкупить священника и обвенчаться? Что я наделала!.. Сережа, что я наделала! Я погубила тебя.

— За меня не бойся. У меня есть друг, он приютил, а потом я уеду. Но ты… ты?..

— А я? — Губы ее дрогнули. — Я скоро умру и успокоюсь навсегда. Меня повезут на днях в теплые края. В нашу с тобой Италию… Барон возил меня раньше в свое лифляндское имение, в замок, похожий на крепость. Там мне стало совсем плохо. Теперь он делает последнюю попытку. Но это ни%к чему. Я случайно услышала, как врачи говорили, что жить мне уже недолго. Я рада этому. Вот барону, правда, обидно: я дорого ему стоила. Ну что ж? Бывает, что купят куколку, а у нее отлетит головка или, если она восковая, растает на солнце. Я вот растаяла на морозе… жизни.