Если бы в ту ночь ты был со мной! Не знаю, как я бы повела себя, но хотела, чтоб ты был рядом. До самого рассвета я не теряла надежды, все глядела на дорогу.
Дни текут, как капли воды, скоро уже наступит август, а я не нахожу себе места. Ложусь спать, целую твое изображение на открытке. Просыпаюсь с думами о тебе, сажусь есть, и когда что-нибудь вкусное на столе, думаю: будь ты рядом, угостила бы!
Нет-нет, это не просто увлечение, это нечто непостижимое, неодолимое… Боюсь, не смогу больше ждать, возьму и приеду в город, чтоб увидеть тебя. Но боюсь, что одну меня не пустят в город. И так только и слышно от родни: «Жаль ее в город посылать, выдали бы замуж, вон сколько в Шилагах джигитов! Нет, не дело горцу посылать молодую дочь в город». Они чуть не уговорили отца. Начали приходить сваты, приносить подарки по обычаю. Родные одного чабана-спортсмена принесли три золотых кольца, серьги с бриллиантами, браслеты с рубинами, часы золотые… А я, дурочка, обрадовалась и говорю:
— Оставьте!
Тогда они сказали:
— Если ты хочешь это все оставить, дай согласие на свадьбу, он хороший парень, института, правда, не кончал, но зато знатный чабан!
Фотографию показали… Ничего, симпатичный парень с усиками, высокий, крепкий, говорят, двумя пальцами раскалывает орех. Я вернула драгоценности и ответила: «Нет!» Не хочу никого, лучше брошусь со скалы, но только не это.
Хочу быть в городе рядом с тобой, люблю тебя, Нури-Саид! Мне приятнее тебя называть просто Нури…
Но очень и очень боюсь: сваты каждый день, как паломники, идут в наш дом. Боюсь, что соберутся родные и решат мою судьбу. Об одном тебя молю: помоги противостоять, укрепи мои силы, приезжай.
Очень хочу, чтоб ты приехал. Буду ждать тебя каждое четное число далеко за аулом, в ущелье Конгожи, там, где река в два рукава, где опушка леса у подножья горы, на макушке которой высится аул, где высокая трава и орешник молодой с яблоней дикой… О, как буду счастлива, если ты приедешь! Буду ждать, как рассвета ждут птицы, как кукушка ждет дождя, как сына ждет мать, как сын ждет отца. Буду ждать, и ты приедешь! Я знаю, верю: ты приедешь! Дашь мне силы, дашь мне крылья, чтоб могла я взлететь.
Не отвергай меня, прошу тебя, я знаю, я уверена — тебе со мной будет хорошо. Столько ласки и любви подарю тебе, мой любимый, дорогой Нури. Заклинаю тебя, прошу, приезжай, не застилай слезами свет моих глаз. Ты можешь подумать: что за дерзость, разве когда-нибудь было такое, чтоб девушка-горянка звала к себе любимого? Не безрассудство ли это, дочь благородных родителей? Да, мои родители — уважаемые люди, и ты об этом знаешь. Сказать первой о своих чувствах и мне было нелегко, знаю, на какую опасную тропу вступаю, но ничего с собой поделать не могу… Только не думай, что я не боюсь, что нет во мне страха. Очень и очень боюсь я отца, он у меня нежный, но в гневе суров и жесток… Приезжай!
Остаюсь в нетерпеливом ожидании, Цуэри, дочь Абу-Муслима и Анастасии Лукьяновны».
ПИСЬМО ВТОРОЕ
Письмо без конверта и, по всей вероятности, не было послано, а тот, кто его писал, видимо, просто исповедовался бумаге. Написано письмо фиолетовыми чернилами, почерк странный — ярко выражена склонность автора удлинять хвосты букв, отчего страницы казались узорными, как кружева. Да и стиль несколько витиеватый, причудливый…
«На глубоком дне хранит море бесценную жемчужину, и вряд ли эта его тайна доступна даже самому искусному пловцу до той поры, пока море само не захочет сделать свою тайну достоянием человека. А свойство человеческих секретов иное: если сам и не расскажешь, все равно люди разведают и разнесут молву по всему свету. Так не лучше ли открыть тайну души белой бумаге? Говорю так, потому что и у меня есть своя тайна. А хранил я ее до сих пор потому, что боялся расплескать ее нежность, ее волшебную музыку. Чем дольше хранится в створчатой раковине жемчужная капля, тем она прекраснее, слой за слоем покрывается переливчатым перламутром.
Почему я хранил эту тайну? Да потому, что посеребрило мне виски, а признаться, что я влюблен, как юноша, стыдно…
…Она приходила к своему отцу, который лежал со мной в одной палате, приходила каждое воскресенье. Я перенес тяжелую операцию, и врачи запретили мне вставать. Я был прикован к постели, как младенец, привязанный матерью-горянкой семью ремнями к колыбели. Отца ее, Абу-Муслима, гордого и доброго человека, врачи поставили на ноги. Я проникся уважением к этому человеку, и, поверьте, было за что.
— Я хочу жить, потому что война научила меня любить жизнь! — твердил он.
И действительно, от него будто исходила могучая сила, глаза его так светились, что невольно отступали мои тревоги, страхи, отчаяние. Дочь его обычно не заходила в палату, она стучала в окошко, и отец спешил к ней. Я не видел ее ни разу, потому что не мог приподняться и выглянуть в окно. Но я всегда слышал ее голос, и мне казалось, что она не говорит, а щебечет под окном. Не могу сказать, что в жизни у меня не было счастливых минут, были, и в эти минуты казалось, что все вокруг меня радуется: и земля, и небо, и деревья, и люди. Но сейчас мне очень грустно, я лежу на скалах своей боли и жду счастливых минут, когда снова придет она, когда ласково заговорит с отцом…
— Папа, дядя все время стонет, ему очень больно?
— Очень, доченька.
— Он старый?
— Нет, болезнь души старит его.
— А что это за болезнь?
— Тебе рано знать это.
— Разве я маленькая?
— Нет, но…
— Тогда скажи, папа.
— Ну, как тебе объяснить? Не повезло ему…
— В чем? Ну, скажи, папа, в любви, что ли?
— Чтоб я не слышал от тебя этих слов!
— Из-за этого он и состарился? — удивленно спросила она, пропустив мимо ушей замечание отца.
— Да.
— А если повезет в любви, он молодым станет, да?
— Может быть.
— Папа, ты же умеешь утешить, подбодрить! Скажи ему добрые слова, помоги.
— Говорил, доченька. Не помогает…
По щебечущему голосу я представил ее, но мне этого было мало. Я хотел видеть ее, а видел лишь белый потолок да лампочку без абажура. Отец Цуэри торопится с выпиской, спешит к семье, в аул Шилаги, а у меня при одной мысли, что Цуэри не будет больше приходить сюда, больно сжимается сердце. Мысленно я умоляю врачей задержать больного. Увы, моего душевного зова не услышали врачи, обещала выписать Абу-Муслима на следующей неделе. Выпишут его, и, не услышу я больше ее голоса, не увижу ее. И вдруг догадка блеснула в моем обостренном сознании, как молния в черном ущелье. Я попросил Абу-Муслима вызвать няню. Она пришла. Я попросил, чтобы она принесла мне зеркало, все равно какое. Добрая няня усмехнулась: «Ишь какой павлин выискался!» Но вот зеркало уже передо мной, гляжу в него — вижу окно, вижу птичку, комочек, чирикающий на веточке акации, а за всем этим небо такое голубое, что кажется, не видал такого никогда.
Акаций белых два куста…
Трава меж ними так густа,
И свежий воздух так душист,
И так прозрачно золотист
Играющий на солнце лист!..
К чему эти строки? Да потому, что жду ее! Не спал всю ночь, думал о ней. И вот наступило утро. Жду, держа зеркало в руке.
Вот она! Но разве это она, разве это Цуэри? Нет, сейчас понимаю, что порой и ошибиться бывает приятно. Цуэри, которую вижу в зеркале, прекраснее, чем та, которую я представлял в своем воображении. Цуэри — прохладный ветерок в горах, милая, нежная… О, эти глаза, такие светлые и такие грустные, такие чистые и голубые. Цуэри — сама молодость и красота, весна с цветущими акациями. Что я перед этим цветением? Желтый лист, сорванный с ветки и не успевший еще приземлиться…
Вы пробовали когда-нибудь заглянуть в зеленые листья, где зреет пушистый персик? Лебединая шея и родинка на ней. Да-да, капля величиной с чечевичное зернышко не на щеке, а на шее. Она прекрасна!
Цуэри — какое это чистое, невинное созданье. И личико светится добрым сочувствием. И это чудо больше не появится у окна, больше не заглянет солнышко в комнату? Ведь выпишут Абу-Муслима не сегодня-завтра. А я вижу лишь ее отражение в зеркале. Нет, хочу увидеть, увидеть воочию, запомнить и запечатлеть в своем сердце! Прочь, болезнь, прочь, зеркало, все ничто перед красотой!.. Так встань же ты, червь несчастный, встань, погляди… И я вскочил: в глазах потемнело, страшный крик вырвался из сжатых до боли губ, и, кажется, я крикнул: «Цуэри!». И рухнул, сорвался в темную бездну небытия…
Очнулся я ночью, открыл глаза: лунный свет из окна освещал палату, глаза споткнулись о тот же потолок и лампочку без абажура. Тихо зову отца Цуэри, кто-то шевельнулся на соседней койке, застонал, закашлял:
— Проклятье! Оставили бы меня лучше дома, там было бы куда спокойнее! Ну кого ты зовешь? То Цуэри, то Абу-Муслима, кто они и зачем в полночь понадобились тебе?
Увы, это был не Абу-Муслим, а другой, грубый человек. Видите ли, он лег в больницу спать, а я мешаю!
Я вызвал няню и попросил повернуть меня к окну. Хочу смотреть в окно — это же так понятно: ведь оттуда я слышал ее ласковый, добрый голос. Ночь, молочно-белая, окутала серебристые ветки акации под окном. Но какой бы длинной она ни была, день все равно настанет, поблекнет луна и взойдет солнце. Жду теплых его лучей.
ПИСЬМО ТРЕТЬЕ
Несколько страниц из общей тетради, конверта нет, и запись начинается с конца какого-то предыдущего письма. Видимо, их было несколько, но сохранились только эти страницы.