Ахмед Рушди – Дети полуночи (страница 8)
– Что еще за рулет? – причитает Назим. – По мне, так все это страшная чепуха.
– Против политической агитации, – поясняет Азиз и снова погружается в свои мысли. Таи когда‐то сказал: “Кашмирцы – особенные. Они, например, трусы. Дай кашмирцу в руки ружье – и оно, если выстрелит, то по чистой случайности. У парня так и не хватит духу спустить курок. Мы не то, что индусы, те вечно дерутся”. Азиз не может выкинуть Таи из головы, он не чувствует себя индийцем. К тому же Кашмир – не просто часть империи, а независимое княжество. Он не уверен, касается ли его хартал, объявленный листовкой-мечетью-стеной-газетой, хотя Азиз и находится сейчас на оккупированной территории. Он отворачивается от окна…
И видит, как Назим рыдает в подушку. Жена часто плачет с тех пор, как он попросил ее во вторую ночь немного двигаться. “Двигаться куда? – спросила она. – Двигаться как?” Он смутился: “Я хотел сказать – двигайся как женщина…” Она завизжала в страхе: “Боже мой, за кого я вышла замуж? Вот они, мужчины, побывавшие в Европе! Встречаются там с ужасными женщинами, а потом хотят, чтобы и мы стали такими же, как те! Послушай, доктор-сахиб, муж ты мне или нет, но я тебе не какая‐нибудь… непотребная тварь”. Эта битва, которую мой дед так никогда и не выиграл, задала тон всему их браку, и тот вскоре стал ареной непрерывных сокрушительных войн, настолько опустошающих, что юная девушка, скрытая за простыней, и стеснительный молодой доктор быстро превратились в двух незнакомцев, чужих друг другу… “Что на этот раз, жена?” – спрашивает Азиз. Назим прячет лицо в подушку. “Как это – что? – глухо мычит она. – Ты еще спрашиваешь? Сам ведь хочешь, чтобы я ходила голая перед чужими мужчинами”. (Азиз велел ей снять лицевое покрывало.)
Доктор пытается втолковать: “Рубашка скрывает тебя от шеи до запястий и до колен. На ногах – шаровары до щиколоток. Остаются ступни да лицо. Жена, разве есть в твоем лице и ступнях что‐то неприличное?” Но она стенает: “Все вокруг увидят не только это! Они увидят, как стыдно мне, стыдно-стыдно!”
И вот – происшествие, подводящее нас к миру меркурохрома… Азиз, взбеленившись, вытаскивает из чемодана жены все лицевые покрывала, бросает их в жестяную коробку для мусора с портретом гуру Нанака[38] на боковой стороне и поджигает. Огонь, застав его врасплох, поднимается столбом, лижет занавески. Адам бросается к двери, вопит, зовет на помощь, а дешевые шторы пылают… носильщики-постояльцы-прачки влетают в комнату, бьют по горящей ткани пыльными тряпками, полотенцами, чужим бельем. Приносят ведра с водой, огонь потухает, Назим, скорчившись, прячется в постели, пока человек тридцать пять сикхов, индусов, неприкасаемых толпятся в полной дыма комнате. Наконец все они уходят, и Назим произносит две фразы перед тем, как упрямо сомкнуть уста:
– Ты сумасшедший. Я хочу еще лимонной воды.
Мой дед открывает окна, поворачивается к молодой жене: “Дым нескоро выветрится, пойду прогуляюсь. Ты со мной?”
Губы крепко сжаты, глаза прищурены, яростно, однократно качнулась голова в отрицательном жесте, и вот мой дед один выходит на улицу. Напоследок бросает: “Забудь, что ты была хорошей кашмирской девушкой. Подумай, как тебе стать современной индийской женщиной”.
…А в военном городке, в штаб-квартире Британской армии, бригадир Р. Е. Дайер[39] фабрит себе усы.
Наступило 7 апреля 1919 года, и великий замысел Махатмы принял в Амритсаре чудовищные очертания. Магазины закрылись, железнодорожный вокзал бездействует, но взбунтовавшаяся толпа берет их штурмом. Доктор Азиз с кожаным чемоданчиком в руке мечется по улицам, оказывая помощь, где возможно. Затоптанные остаются лежать там, где упали. Он перевязывает раны, обильно смазывая их меркурохромом: от этого они кажутся еще более кровавыми, но лекарство, по крайней мере, обеззараживает их. Наконец доктор возвращается в гостиничный номер в одежде, пропитанной красной жидкостью, и Назим, увидев его, впадает в панику:
– Дай помогу тебе, дай помогу, о Аллах, за кого же я вышла замуж! Вольно ж бродить по задворкам и драться со всякой швалью!
Подбегает со смоченными в воде ватными тампонами.
– И почему ты не можешь быть порядочным доктором, как все, и лечить серьезные болезни? О боже, да ты весь в крови! Сядь же, сядь, я тебе промою раны!
– Это не кровь, жена.
– Я что, слепая, по‐твоему? Что ж ты делаешь из меня дуру, даже когда на тебе места живого нет? Разве жена не имеет права хотя бы обмыть тебе кровь?
– Да это меркурохром, Назим. Такое красное лекарство.
Назим – а она уже развернула бурную деятельность, хватаясь за тряпки, сооружая тампоны – застывает на месте.
– Ты это делаешь нарочно, – говорит она, – чтобы выставить меня дурой. А я не дура. Я прочла несколько книг.
Наступает 13 апреля, а они все еще в Амритсаре. “Эта заварушка еще не кончилась, – сообщает Адам Азиз своей жене Назим. – Нам нельзя уезжать, видишь ли: могут опять понадобиться врачи”.
– Значит, нам сидеть здесь до скончания века?
Он трет рукою нос.
– Нет, боюсь, все свершится скорее.
В этот день улицы внезапно заполонила толпа, все двигались в одну сторону, плевать они хотели на военное положение, введенное Дайером. Адам говорит своей жене Назим:
– Похоже, они собираются устроить митинг. Не миновать стычки с войсками. Митинги запрещены.
– Но тебе‐то зачем идти? Почему ты не подождешь, пока тебя позовут?
…Огороженный участок земли может быть чем угодно – от пустыря до парка. Самый обширный такой участок в Амритсаре называется Джаллианвала Багх. Трава там не растет. Повсюду валяются булыжники, консервные банки, стекла и другие предметы. Чтобы попасть туда, нужно пройти по очень узкому переулку между двумя зданиями. 13 апреля тысячи и тысячи индийцев протискиваются в этот переулок. “Это мирный митинг протеста”, – сообщает кто‐то доктору Азизу. Толпа выносит его в конец проулка. Чемоданчик из Гейдельберга зажат в правой руке. (Можно обойтись без крупного плана.) Он, я знаю, очень напуган, потому что нос у него чешется сильнее, чем когда‐либо, но хорошо обучен своему ремеслу и, выбросив страхи из головы, выходит на пустырь. Кто‐то произносит зажигательную речь. Торговцы снуют в толпе, предлагая чанну[40] и сладости. Над полем столбом вьется пыль. Нигде, насколько может видеть мой дед, вроде бы нету ни головорезов, ни смутьянов. Несколько сикхов расстелили скатерть на земле, расселись в кружок и принялись за еду. По-прежнему воняет навозом. Азиз проникает в самую гущу толпы, когда бригадир Р. Е. Дайер во главе пятидесяти отборных солдат приближается ко входу в проулок. Он военный комендант Амритсара, важная персона, куда там: кончики его нафабренных усов топорщатся от важности. Когда пятьдесят один человек строевым шагом проходят проулок, в носу у моего деда уже не просто чешется, а невыносимо свербит. Пятьдесят один человек входят на пустырь и занимают позицию: двадцать пять человек справа от Дайера и двадцать пять – слева; Адам Азиз перестает замечать что‐либо вокруг, ибо в носу свербит уже сверх всякой меры. Когда бригадир Дайер произносит команду, на деда нападает неудержимый чих. “А-апчхи!” – бухает он, как из пушки, и валится вперед, теряя равновесие, увлекаемый вниз собственным носом, и тем самым спасает себе жизнь. “Доктори-атташе” раскрывается, падает наземь; бутылочки, баночки с линиментом, шприцы разлетаются, катаются в пыли. Доктор ползает под ногами у людей, яростно шарит по земле, старается спасти медикаменты, пока их не растоптали. Раздается сухая дробь – словно зубы клацают в зимний холод, – и кто‐то падает на него сверху. На рубашке расплываются красные пятна. Теперь уже раздаются крики и вой, но странное клацанье не смолкает. Еще и еще люди, будто споткнувшись, падают сверху на деда. Он начинает опасаться, не сломают ли ему спину. Замок чемоданчика упирается в грудь, от него остается ужасный, доселе невиданный синяк, который не сошел и после смерти деда, настигшей его многие годы спустя на вершине Шанкарачарьи, или Тахт-э-Сулайман. Нос его притиснут к бутылочке с красными пилюлями. Клацанье прекращается, раздаются голоса людей, птичьи крики. Но шагов не слышно совсем. Пятьдесят бойцов бригадира Дайера опускают автоматы и уходят прочь. Они выпустили в общей сложности 1650 патронов в безоружную толпу. Из них 1616 попали в цель, кого‐то убив или ранив. “Хорошая стрельба, – похвалил Дайер своих людей. – Славно поработали”.
Когда этим вечером мой дед явился домой, бабка изо всех сил старалась вести себя как современная женщина, чтобы угодить ему, и ее ни капельки не смутил его вид.
– Вижу, ты опять пролил меркурохром, медведь неуклюжий, – ласково проговорила она.
– Это кровь, – отозвался дед, и бабка упала в обморок.
Когда дед привел ее в чувство с помощью нюхательной соли, она спросила:
– Ты ранен?
– Нет, – ответил он.
– Но где же ты был, ради бога?
– Только не на земле, – сказал он и весь затрясся в ее объятиях.
Должен признаться, и моя рука задрожала не только из‐за описываемых событий, но и потому, что я заметил тончайшую, с волосок, трещинку у себя на запястье, прямо под кожей… Неважно. Все мы обязаны смерти жизнью. Так позвольте же мне закончить мой рассказ неподтвержденным слухом о том, будто бы лодочник Таи, который избавился от злокачественной золотухи вскоре после того, как мой дед покинул Кашмир, дожил до 1947 года, а тогда (гласит история) старика ужасно разозлила распря между Индией и Пакистаном из‐за его родной долины, и он направился в Чхамб специально, чтобы встать между враждующими сторонами и поучить их уму-разуму[41]. Кашмир для кашмирцев – вот какую линию он проводил. Естественно, его застрелили. Оскар Любин, возможно, одобрил бы этот риторический жест; Р. Е. Дайер похвалил бы его убийц за меткую стрельбу.