реклама
Бургер менюБургер меню

Агата Горай – Память без срока давности (страница 5)

18px

Из всего перечисленного мне удается отыскать только Федю и четыре карандаша – черный, зеленый, синий и фиолетовый. Бумажные страницы раскрасок от заметно усилившегося дождя спасти не получается.

В этот раз я не бегу в ванную за отбеливателем, а мчусь прямиком в свою комнату. Бросаю карандаши на стол и, крепко сжав в объятиях любимого слона, падаю лицом в подушку. Рыдаю до возвращения мамы и даже дольше. В те горькие минуты я пыталась понять и принять две вещи: мой любимый сарафан в этот раз не спасти, и у меня больше никогда не будет лучшей подруги.

– Милая, Зоя не со зла, – гладя меня, лежавшую лицом в подушке, по волосам, шепчет мама. – Все люди ссорятся, а если дороги друг другу – мирятся. Так устроен мир. Так устроены мы. Нужно уметь прощать обиды, ведь не всегда обижают тебя, иногда, не со зла, ты тоже можешь обидеть. Не расстраивайся, все у вас наладится, вот увидишь.

Глотая обиду, я отмалчиваюсь, но в голове по кругу звучит одно и то же: «Как это «не со зла»? Если один человек говорит гадости другому, это еще как «со зла». Никто никого не обижает, если не злится».

Уже через три дня на пороге нашего дома появилась Зоя. Сжимая в руках аппетитный кекс, она глупо улыбается, виновато прячет глаза и просит у меня прощения, предлагая забыть обо всем и возобновить нашу дружбу.

Кекс я не беру. Простить не обещаю. А забыть просто выше моих сил.

Сухо подсказываю Зое, где искать злосчастные жемчужные бусы: двадцать седьмого января мы вместе примеряли их на кукол, и они так и остались висеть на шее Моники, с которой мы с того дня ни разу не играли, и многозначительно добавляю:

– Если в дружбе так много слез и обид, она мне не нужна. И ты мне больше не нужна. Я больше ни с кем не хочу дружить.

Этими словами заканчивается моя дружба с первой и единственной в жизни подругой. Перед носом Зои я уверенно захлопываю дверь в свою комнату.

Помнит ли обо всем случившемся второго июня девяносто четвертого года Зоя сейчас, сильно сомневаюсь. Скорее всего, ее мозг сохранил в памяти только то, что когда-то в детстве мы были подругами и что мы разругались. Зоя вряд ли сохранила в памяти тот день и то, с какой ненавистью обливала меня черной краской и как жестоко обошлась с моими вещами. Мне же «повезло» больше, я до сих пор чувствую эту боль незаслуженной обиды, резкий и противный запах чернил, перед глазами стоит испорченный сарафан, и помню, как в горьких рыданиях на протяжении нескольких часов вздрагивало мое детское тело. Вкус ТЕХ солоновато-горьких слез мне, увы, никогда не забыть.

Наши дни

– Лиза, если вы меня слышите, сожмите руку в кулак.

Рядом со мной звучит голос, но я могу только догадываться о том, кому он принадлежит. Голос женский. Судя по мелодичности и искренней заботе, я представляю его обладательницу невысокой, миловидной блондинкой лет сорока – сорока пяти. Скорее всего, это дежурная медсестра, в обязанности которой входит «развлекать» таких безнадежных «счастливчиков», как я, и за заботу и мелодичность ей неплохо платят.

Как меня просил голос, сжимаю руку в кулак, хотя из-за тугих повязок это не так просто. Движение ладони скорее нервный тик, нежели согнутые пальцы, но это все, на что я способна.

– Хорошо, Лиза. Очень хорошо. – Голос звучит слишком восторженно. Как будто я не рукой пошевелила, а встала и пошла. – Теперь давайте с вами договоримся: сжатая ладонь – это ваше «ДА», а разжатая – «НЕТ».

Мысленно шепчу «хорошо» и в подтверждение сжимаю руку.

– Ваша мама третий день ждет, когда вы придете в себя. Хотите ее… – голос обрывается, и для того чтобы понять, что медсестра ищет подходящее слово, глаза не нужны. – Желаете пообщаться? Правда, недолго. Не больше пары минут, для ее успокоения.

Я не разговаривала с мамой почти семь лет (двадцать восьмое мая этого года не в счет), и тот факт, что она третий день торчит в больнице, ничего не меняет. К тому же я могу только догадываться, сколько времени нахожусь здесь я сама. Месяц? Неделю? Год? Моя рука остается неподвижной.

– Хорошо, Лиза. Я скажу ей, что вы отдыхаете и еще недостаточно окрепли даже для самой коротенькой встречи. Думаю, она поймет. Отдыхайте.

Приятный голос затих. Улавливаю звук открывающейся справа от меня двери, негромкий щелчок закрывшейся. Не знаю, надолго ли, но я снова предоставлена самой себе. Точнее, собственным мыслям.

В черепной коробке начинает стрелять. Эта боль напоминает последствия жестокого похмелья, когда кажется, будто в твоей голове взрывается сотня петард, но это только начало. Взрывы быстро уступают место другим ощущениям. Могу поклясться своей не слишком долгой жизнью, что кто-то бесчеловечный и незримый неожиданно начинает вводить в мою голову через левое ухо слабый раствор кислоты, а спустя несколько секунд, с помощью правого, очень медленно припадает высасывать все тлеющее и воспаленное содержимое наружу. Боль адская, и спасения от нее нет. По крайней мере, не для меня. Я физически ощущаю болезненные передвижения внутри черепа. Самое страшное, что я не в состоянии просить о помощи, и персонал клиники может только строить догадки на счет того – как, где и что у меня болит, и болит ли вообще. Опорожняюсь я под себя, скорее всего не без помощи какого-нибудь хитромудрого катетера (по-маленькому так точно), а потом смиренно жду, пока кто-нибудь приберет. На большее я неспособна. Моя участь – ждать.

Пожар, похоже, повредил многое во мне, вот только по какой-то самой фантастической случайности не затронул мозг, и он способен работать на все те же сто с лишним процентов. И это самое ужасное. Злосчастное «не судьба» и в этот раз не оставило мне выбора.

Одним из лучших периодов моей жизни было начало апреля девяносто третьего, я была тогда еще единственным ребенком и понятия не имела, ЧТО наше небольшое семейство ждет впереди.

В марте отец подхватил вирусную пневмонию и больше месяца не пил, а вместо вечернего досуга у телевизора с пивом и сухариками мастерил мне домик на дереве. Домик так и не достроил, пятнадцатого апреля он стал отцом второй дочери, моментально раскодировался, и ему уже было не до забав со мной. Пол, две стены и целлофан вместо крыши трудно назвать полноценным домиком, но это было лучшим местом для моих игр на протяжении трех лет. Тем более это единственное, что для меня сделал в этой жизни отец, кроме того, что сделал меня.

От частых дождей, снегов и палящего солнца незащищенное от ненастий деревянное сооружение начало гнить и в конечном итоге рухнуло. Третьего февраля девяносто шестого сильный ветер сорвал с яблони последние доски, выполнявшие роль пола. Глядя из окна гостиной на опустевшее дерево, я проплакала весь вечер, а утром четвертого числа искренне радовалась тому, что никто и никогда не сможет отнять у меня воспоминания о тех днях, которые я провела в своем домике.

Спрятавшись от всего мира на высоте в пару-тройку метров, я часто угощала воображаемым чаем своего слона Федю и регулярно подкармливала семейство белок, поселившихся на соседнем дереве, реальными вкусностями. Зимой мой дом украшало от пяти до десяти кормушек для птиц, и я ни разу не забыла насыпать в них крупу или хлебные крошки. В дождь, снег или зимнюю стужу, прежде чем отправиться в школу, я заботилась о рационе несчастных синиц и воробьев, которым в холод было несладко. Иногда залетали полакомиться даже дрозды и дятел, а я стояла в нескольких шагах от яблони и боялась шелохнуться, чтоб не спугнуть голодных птиц. Хотя больше всего в моем чудо-доме радовали не благодарные трели птиц и довольный вид Феди, а завистливые взгляды Зои, которой оставалось только в собственных мечтах быть моей гостьей и злостно развешивать на деревьях возле собственного дома пародии на мои кормушки.

Зимой девяносто четвертого я впервые серьезно заболела. Ангина, тот еще сюрприз. Но со стадом колючих ежей в горле, сопровождаемым высокой температурой и неспособностью нормально глотать даже собственную слюну, у меня связаны теплые воспоминания. Той зимой себе в помощь мама вызвала бабушку Галю, папину маму, которая помогала со мной, пока мама возилась с Клавдией. Чтобы отвлечь от болезни, тоски-печали и скуки, бабушка принялась обучать меня рукоделию. До сих пор кончики пальцев нервно подергиваются от ужаса, когда я возвращаюсь в те дни, но на душе становится тепло.

То, что плести крючком – не мое, я поняла сразу, достаточно было одного взгляда на этот странный предмет. Вышиванием я увлекалась ровно один день. Это слишком кропотливая работа, и остекленевшие от болезни и лекарств глаза просто отказывались напрягаться. А вот вязание меня увлекло, пусть и ненадолго.

За считаные дни я сумела проколоть острыми спицами нежную подушечку почти каждого пальца, а указательные и большие страдали не единожды. Но это занятие я не бросила. А как я гордилась всеми своими удавшимися «лицевыми» и «изнаночными», когда у меня начало получаться!

Седьмого апреля мой Федя получил в подарок кроваво-молочного цвета шарф. Шарф должен был быть просто молочным, но проколотые пальцы внесли свои правки. Я принципиально его не стирала ни единого раза, с любовью рассматривая каждое из четырех засохших рыжих пятен крови, вытекшей из моих несчастных пальцев. Этот «шарф», если так можно назвать плетеную линейку, не в состоянии согреть даже шею Барби, не то что слона. Но это ничуть не сказывалось на моей гордости. Позже этот шедевр рукоделия я стану носить на запястье руки как напоминание, что в каждом ужасном и болезненном дне можно отыскать что-то хорошее. Жаль, что иногда дни бывали слишком кошмарными и шарф казался лишь бесполезно болтающейся на моей руке тряпкой.