реклама
Бургер менюБургер меню

Афанасий Мамедов – Пароход Бабелон (страница 48)

18

Те пару минут, что он на Нюру не смотрел, а совершал все эти действия, но при этом чувствовал ее взгляд на себе, оказались для него спасительными: комиссар нашел себя, понял, как ему быть: «Как все мужики!..»

Но тут Нюра затушила лампу. Что-то упало и покатилось предположительно в сторону чепрака. «Яблоко…» – подумал комиссар.

А потом он лежал на матрасе, который, в свою очередь, лежал на чепраке, вслушивался в Нюрины плескания в углу, перекрытом занавесью, и говорил себе: «Ну вот!..» И от многократного повторения этих слов становился легче. Вот только колени горели, из-за того что матрас съехал, а сменить положение ни ей, ни ему в пылу не удавалось. «Теперь уж точно Ваничкин чепрака не увидит, мой он стал, чепрак его».

А потом прибежала Нюра в комиссаровой куртке на голое тело, пахнущая мылом от господина Ралле. И оттого, что Нюра в его гатчинской куртке и пахнет так же, как и он, голова у комиссара снова пошла кругом.

Казалось, все, чего он хотел, к чему шел, чего добивался в крови и поту, только что свершилось обходным путем. Он не знал, как ему жить с уже свершившимся, но решил пока что не думать об этом, тем более что Нюрочка снова рядом была.

– Согрей меня, комиссар…

А потом она снова уходила в темный угол за занавес, и он снова вслушивался в ее плескания. Вот она из бочонка ковшиком воду зачерпнула, вот встала над ведром… Вода уже не барабанит так.

Что-то звякнуло. («Ковшик упал?..») Показалось, Нюра вскрикнула. Быстрые босоногие шлепки… Как скоро счастье набирает вес, притом что само остается невесомым.

Комиссар приподнялся на локте.

– Что случилось? – спросил, когда она вошла.

– В окошко будто кто заглядывал. Может, Тихон твой… Не разглядела. Темно…

– У Тихона такой привычки нет. – Ефимыч притянул Анну Евдокимовну к себе.

– За малахольную держишь?

– Так у вас тут, сказывают, одни малахольные.

– Тю!.. Сам-то кто? – и, предварительно протерев упавшее яблоко о голый живот, протянула ему.

Ефимыч взял Нюрину руку вместе с яблоком и поднес пальцы к губам, и показалось ему, что эти пальцы ему взамен ненаписанного письма, взамен всего того, чего он был и еще будет лишен.

– Видишь, красные какие? – Нюра надкусила яблоко с примятого бока. – Вчера серебро чистила. Почитай, часа четыре, а может, и того больше. Хозяин позвал, сказал: Нюра, гости будут, а серебро чернее сажи.

– Как же так? Некому больше было серебром заниматься? – вгрызся в яблоко Ефимыч с другого боку.

– Некому. Война… У пана Леона всего две горничные остались. Содой чистила, солью… До твоего прихода чистила, ты в парадную дверь, а я – прочь из черного входа.

– Нехорошо как.

– Разве нехорошо, коли тебя из окна увидела, как возле скамейки стоял с командиром. Тогда и сказала себе: «Бери, Нюра. Твой он. Не возьмешь, жалеть после будешь».

– Серебро, значит, чистила. А я внизу стоял и не духом… – Комиссар подполз к лежавшей на полу куртке, достал из ее внутреннего кармана серебряные часы, протянул ей. – На, возьми. Чтобы помнила, не забывала. «Регент» называются. Чистить не надо, и так хороши будут.

Но Нюра часы брать отказывалась.

Тогда он забрал у нее яблоко, вложил в ее руку часы и сжал кулачок. Представил себе, как втекает в нее самарское время вместе с Броней, заикающимся отцом, дядей Натаном, раввином Меиром Бруком и монархистом Александром Моисеевичем Карасиком. Медленно. Поминутно. Меж липких, в яблочном соку, пальцев.

– Я не помнить тебя хочу. Хочу, чтобы ты со мною был.

– Как же «со мною», жалочка, если война, если все не по-людски живут и все горит кругом? – Комиссар вспомнил про Индийский океан и вековечную зарю над ним.

– А пущай горит. Мне по-людски, может, другое близко. Может, мне по-людски – возле тебя греться бабой. И на интернационал твой мне…

Он накрыл своими губами ее жаркие яблочные губы.

Где сейчас Индийский океан, а Нюра – вот она, в самарском времени уже… В моих истоках. Эх, поменять бы все! Отдать художнику старое, за которое глаз вон. Пусть картины пишет, а потом пану Леону на стену, чтобы тот с ума не сходил. Можно даже к тому гладиатору или к курсистке свое старое присоседить, или к той картине из замка, на которой арена Колизея изображена, без разницы, лишь бы взамен получить жизнь новую. Разве не дано человеку заново все начать? Разве не сбрасывают змеи кожу?

– Разве не дано человеку заново жизнь начать? – спросил он у Нюры.

– Пора мне, комиссар. Проводишь? – положила ему в руку ржавый огрызок и одеваться начала: – Не смотри, – словно слов о невозможности жить без него не произносила. Другою совсем стала.

Дорогой Нюра все ж потеплела, даже обошла комиссара с другой стороны, чтобы опереться на здоровую руку. Прижалась, привалилась, чмокнула в бородку. Пробовала шутить. Рассказывала, что говорят в округе про Войцеха. Одни, мол, что сразу же исчез, после того, как красноконники его отпустили, другие – что в голубя превратился и летает теперь вместе с другими голубями управляющего.

– Зачем же ему летать? – поинтересовался комиссар, продолжая думать о возможности начать обычную человеческую жизнь заново.

– Со страху, должно быть. Расстрелять же хотели…

«Хотели, да передумали». – Комиссар вспомнил возню у орешника.

– …Может, он в почтового превратился. Может, Янинку свою ищет.

– Ту, что из-под Кракова?

– Почему из-под Кракова, если Янова дочь она? Ее все ищут у нас, найти не могут. Из-за Янинки той жена пана хозяина ушла, многих перетерпела, а ее – не смогла.

– Вот как… Значит, Войцех у нее не первый был.

– Сказала пану Леону его жинка-барыня немало обидных слов и ушла классовый огонь разжигать. Ты… Ты… – попробовала начать, но не нашла сил сказать Нюра что-то очень важное.

Они вышли за Белые столбы.

– Сейчас направо, – остановилась, развернулась. – Прости меня, дуру подлую!..

– Будет… Что ты…

– Береги себя. Мой дом отсюда девятый, по правой стороне.

– Это – если что? – спросил комиссар.

– Если что – я за тебя молиться буду. – Дальше Нюра пошла одна.

Он стоял и смотрел ей вослед, пока она не вошла в девятый дом по правой стороне.

Комиссар подумал, что даже не поинтересовался у нее, с кем она живет, где ее родители и кто они. А ведь это важно. «Это сейчас стало важно, а до того другое важным было».

Необъяснимая тоска навалилась на комиссара, и это чувство, разновидность тоски, он познавал впервые в жизни, дивясь ее сходству с тем чувством, какое возникает после боя, когда понимаешь, что выжил, и выжил случайно, а кому-то не повезло.

«Вот, значит, как оно на душе бывает, когда тебя отлепляют от женщины. Но кто эта женщина и что она для меня?»

И не смог пока ответить на эти самому себе поставленные вопросы.

Он почти дошел до трактира, полез за часами, вспомнил, что подарил их, и улыбнулся.

Из трактира вышел человек. Явно штатский. Направился в сторону комиссара. Очевидно, последний из посетителей, гулявших всю ночь, – а гуляли тут крепко во все дни пребывания полка. Но по походке человека никак нельзя было сказать, что он бражничал до последнего.

«Скорее всего, в трактире сидел бочком, в сторонке ото всех и кого-то или чего-то ждал. Трактир, понятно, не самое подходящее для ожиданий место. Зато из его окна можно наблюдать за всеми, кто выходит из Белых столбов или, напротив, входит в них». Вглядевшись в приближающегося незнакомца, комиссар узнал Родиона Аркадьевича.

«Вот, как только отходит от человека случай, позволяющий ему – разумеется, при исполнении некоего условия, вполне читаемого обстоятельствами жизни, – решительно изменить свою судьбу, человек этот тут же начинает походить на какой-то фантик, и ходит таким фантиком, покамест не выпадет ему новый случай и он не воспользуется им в полной мере».

– Вам, вероятно, известно состояние, когда тебя мучит страшный сон, а убежать ты не в силах, потому что ноги стали ватными, и ты умышленно затягиваешь пробуждение? – Родион Аркадьевич протянул ему руку. Комиссар пожал ее. Рука была горячей и липкой. – Весною запахи не разгадываются, а осенью – в один сливаются, вероятно, оттого и на душе такая хмарь, что хоть из себя вон беги.

– Что это вы так, Родион Аркадьевич, удручены и взволнованы?

– А что, разве совсем не от чего? – Он подержался за мочку уха, словно этим жестом отгонял от себя злых духов.

– Полагаете, вокруг вас одно страшное зверье? Небось об этом и с ясновельможным паном беседу держали после того, как мы стол покинули?

– Помилуйте, господин комиссар, простите, товарищ комиссар. А можно я вас по имени-отчеству?..

– Можно. Вам можно, Родион Аркадьевич.

– Я, видите ли, Ефим Ефимович, давно как ничего не полагаю. И в моем нынешнем положении было бы странно что-либо полагать.

– Что ж так?

– Три века, девять банков, ни пророка, ни отечества. Одна гостиница на всех, и одно на всех прекраснодушие. Человеку неглупому, коим вы, вне всякого сомнения, являетесь, нет надобности озвучивать ту цену, какую мы все сегодня платим за дарвинскую обезьянку внутри нас.

– Тогда к делу, потому как час поздний.