реклама
Бургер менюБургер меню

Афанасий Мамедов – Фрау Шрам (страница 8)

18

Людмила кричит из коридора:

– Христофор, ты по телику не наговорился?! Скоро Аленка должна из школы вернуться…

– Иду-иду, матаген! – И совсем тихо: – Иду, пучеглазая моя.

Истории, рассказанные на чемоданах, всегда трогают чуткую душу, уже приготовившуюся к вязкой череде впечатлений. Сейчас у меня было такое ощущение, будто мне показали старый семейный альбом, один из тех, что пухнут от переизбытка пожелтевших снимков дедушек, бабушек, родителей (сначала молодых – лукавых, влажных; затем пожилых – с тусклым и грустным взглядом), дядей, теток, друзей и подруг. Старые и пыльные альбомы – хрупкое, сомнительное доказательство существования в мире, тернистый путь поколений. Взглянешь на младенца, уставившегося в твои глаза аки в зеркало, и невольно задаешься вопросом «а если бы?!», куда как более важным, нежели документальный интерес; «если бы» – всегда бесконечность, за которой гонится любое родство. Вот такое родство душ, нелепо защищенное от забвения мягкой улыбкой, я вдруг обнаружил между мной и им. Странное чувство.

– Сами посудите, так ли уж тонка грань между пороком и пророком, как это кажется некоторым высоколобым из вашего института. Грань – она на то и грань, что ее легко перешагнуть. А между ПОРОКОМ и ПРОРОКОМ – ВЕЧНОСТЬ. Возьмите очки, я их дарю, они будут нелишними в вашем вояже. К тому же вам подойдут: у вас лицо узкое, имеете излишнее пристрастие к деталям, вследствие чего не всегда удается воссоздать картину целого, и для глаз, ваших глаз, – плюс единица в самый раз.

Я надел очки.

– Такие, мой дорогой, были у обожаемого вами Хемингуэя в Испании.

Взглянул на Арамыча. Не стал говорить, что у Хемингуэя в Испании были тонкие, в металлической оправе.

Я уже не так четко вижу влажный череп, который проглядывает через пружинки седых волос, густые гуцульские усы не кажутся мне такими жесткими и такими темными, спокойный и мягкий взгляд человека себе на уме еще более приблизился ко мне, он рядом с моими глазами, а вот нос у него, как он совершенно справедливо заметил в своем рассказе, действительно армянский, такой в Баку шнобелем-мобелем называли.

– Ну как? – Он наклонился вперед, дабы я перенастроил свой взгляд.

– Знаете, ничего. – Я снял очки. (Хорошая была черепашка!) – Но это же… семейная реликвия!.. Это же очки вашего…

– Сейчас моя семья – это я, а очки отцовские мне следовало найти лет тридцать, ну хотя бы двадцать назад. Вот тогда бы – да… А сейчас, мой дорогой, они нужнее вам. Тем более что вы уже знаете, чьи это очки, знаете их ценность, по крайней мере для меня.

Я посмотрел на дужки очков. Они загибаются по форме ушей до самых мочек (старая мода?), сейчас такие только на детских очках делают. С внутренней стороны правой дужки надпись «Питер Кестлер», внизу номер, напоминающий бакинские телефонные номера, – «948628», – так и хочется разделить на пары точкой или тире.

– Если смотреть на крону дерева, то одного-единственного, того самого последнего листочка не увидишь.

– Вы, мой дорогой, хотя бы в отпуске отдохните от себя самого. От этого вашего постоянного экзестирования. Ладно, пойду, а то Людочка обидится.

Арамыч встает, как кремлевские шишки на дворцовых сходках, и, не закрыв дверь, уходит.

Мне слышно, как он говорит Людмиле в коридоре, что зверски проголодался. «Нечего было столько времени там торчать». – «Но должен же я был подготовить юношу к событиям». – «Во-первых, он давно уже не юноша…» – «Да что ты». – «…А во-вторых, он и без тебя давно уже ко всему готов».

Отец пришел, когда я заканчивал укладывать вещи в чемодан. Остались пара водолазок, 501-ы левиса «на болтах», крепко вываренные, голубая джинсовая рубашка, мини-тюбик зубной пасты, щетка, бритвенный станок и начатая обойма презервативов с несколько холодноватым и расчетливо-дипломатичным названием «Визит», как бы уберегавшим испытателя продукции от чрезмерного наплыва эмоций и немедленно авансирующим отпущение грехов.

Взглянув на все это добро, затем на часы, папа сказал:

– И голову подстриженную не забудь с собою прихватить.

Предок выглядел устало; он развернул наискосок кресло, в котором только что сидел Арамыч, смахнул со стола вафельные крошки, уселся под картой Средиземноморья, залитой красным шампанским, исписанной крылатыми изречениями моих институтских товарищей и великих мира сего: «За искусство всегда либо недоплачивают, либо переплачивают», «На руках у беллетриста умирает Мнемозина», «Из всех половых отклонений самым странным является воздержание». Или вот еще: «Здравствуй, Красное Море, акулья уха, Негритянская ванна, песчаный котел!». С портретом Бельмондо в роли Сирано де Бержерака на розовом пространстве, отведенном Франции, и Горбачевым у берегов неглубокого Азовского моря.

– Ну и сколько тебе дали отпускных? – поинтересовался он и так на пепельницу взглянул с надкусанной Арамычем вафлей, что я поспешил выбросить окурки.

– Пятнадцать штук… Вполне в них помещаюсь, – ответил я уже из коридора.

– Небось половину на шмотки истратил? – сказал отец, когда я поставил перед ним чистую пепельницу. Он показал глазами на новенькие джинсы: – Ты ведь, как питбуль, повзрослеешь, видно, только под самый конец жизни. Не забывай, ведь тебе после отпуска еще целый месяц жить. Опять голодать будешь? Или у меня занимать без возврата?

Когда он так со мною разговаривает, я действительно превращаюсь в юнца. Самое интересное, что, как всегда, потом он окажется прав.

Отец окинул беглым взглядом письменный стол, машинку, кресло американских ракетчиков; задал вопрос, который можно было бы не задавать:

– Пишешь?

Я хотел пожаловаться на нехватку времени, на отсутствие вдохновения и т. д. Но прекрасно понимал, как это заденет его, ведь он столько сил в меня вбухал, редактируя мои рассказы, надеясь, что хотя бы я прорвусь в это новое время.

Сказал, да, пишу, правда, пока еще в голове: складываю.

– В голове все не удержишь. Надо записывать. Спра-а-авку взя-а-ал? – спросил отец с нарочито бакинским акцентом. Это было как бы последним знаком того, что он против моей поездки в Баку до президентских выборов.

Я взбесился. Достал из бумажника справку. Громко зачитал.

– Что ты злишься? Хочешь в Карабах?

– Просто мама – о справке, ты – о справке… Вон, я даже крестик снял…

Я расстегнул рубашку. Показал…

Отец отвел глаза:

– Крестик можно было и не снимать. А чьи это очки?

– Мои.

– Что так? Переусердствовал в занятиях?

Я промолчал, не рассказывать же ему с самого начала историю с Арамычем.

Отец поднимает за горлышко бутылку коньяка и считает звезды.

– Любишь ты красивую жизнь, – говорит.

Я, укладывая в чемодан последнее – американский протеин, эссе Нины, маленький пакетик мате, без которого теперь, как мне кажется, не мыслю жизни, – объясняю ему, что заходил друг соседки и устроил небольшой прощальный мальчишник.

Я предлагаю ему допить коньяк; он, конечно же, совсем не против.

Надавливаю коленом на чемодан, закрываю, потом достаю одну чистую рюмку и дую в нее. Отец машет рукой.

И в самом деле – что-что, а рюмки у меня никогда не пылятся.

Мы выпили за «яхши ел»[12].

Отец закусил долькой лимона с отростком, похожим на куриную попку. Сок брызнул на водолазку, которую я недавно подарил ему на день рождения. Он щипком оттягивает ее и сбивает капли лимона.

– Вот почему я предпочитаю черный цвет, – говорит он, когда понимает, что следы все равно останутся, и просит меня, чтобы я сходил на кладбище в Баку, поклонился за него и за себя могилам предков.

Мы попробовали вспомнить, когда в последний раз были на старом еврейском кладбище в Баку. Оказывается – в восемьдесят пятом. Вздохнули. Допили бутылку.

Когда я уже закрыл дверь и остался с ключами в руке, вдруг вспомнил: надо заплатить за комнату мужу моей кузины.

На ходу отсчитываю деньги. (Отец головой качает: «Пересчитай, лишние дал».)

Стучусь к соседке.

Людмила берет деньги и просит меня на минутку задержаться. Идет в чулан. Выходит, протягивает продолговатую коробочку с трубовидным фонариком.

– Если вам не нужно, подарите в Баку кому-нибудь. Ой, а вам идет короткая стрижка.

При этих словах появляется Арамыч. Здороваясь с отцом, магистр игровой терапии кладет руку на талию Людмилы, привлекает ее к себе. Я думаю: вот он, типичный жест собственника – «Мое». Вероятно, узрел в отце конкурента.

– Илья, – говорит Арамыч, – удачи тебе.

Я удивлен: он впервые назвал меня моим именем.

– Вечно тебя скоморохи окружают какие-то, – сказал отец в лифте, стоя ко мне спиной.

На улице Остужева мы встретили Людмилину дочь Аленку. Девочка возвращалась из школы со своей подругой. Увидев нас, поздоровалась и тут же смутилась; чтобы скрыть свое подростковое смущение, стала о чем-то быстро-быстро говорить подруге. Потом девочки перешли улицу и скрылись за углом дома, на котором висела вывеска дантиста. Коренной зуб был похож на дрейфующий континент – стрелка указывала направление в кабинет доктора Беленького – и напоминал забывчивому человечеству о давней трагедии планетарного масштаба.

Собирался дождь, он давно уже собирался.

За пыльными стеклами троллейбуса медленно проплывало серое от низко нависших туч Садовое кольцо. Медленно скользила влево вместе с зеленой крышей дома (зеленее вряд ли бывает) мадам Баттерфляй братьев «МММ»…