Афанасий Мамедов – Фрау Шрам (страница 4)
В метро, уже на платформе, мне вдруг показалось, что я забыл взять с собой необходимые документы. Я рылся в своей многокарманной сумке минут пять, прежде чем нашел паспорт.
На заводе сначала ненадолго зашел к себе в компрессорную посидеть, потрепаться с мужиками, но, оказывается, ночью подошли девять цистерн с цементом; сейчас разгружали последнюю, и компрессоры молотили вовсю. Было шумно и жарко от них; дребезжали окна… Я пообещал в цеху поставить бутылку (у нас все, кто уходит в отпуск, так делают), очень подробно выкурил сигарету у здоровенной полуразвалившейся катушки с толстенным кабелем и, глядя, как поднимаются белые клубы пара из поржавелой трубы, вспомнил, чего мне, отпрыску Самуила Новогрудского, стоило пробиться на это теплое и тихое блатное местечко, позволившее вести тот образ жизни, который я веду и по сю пору и к которому так стремился в первые трудные годы своего лимитства. Не будь этой компрессорной, пусть шумной, пусть жаркой, никогда не поступил бы я в институт. Да. Точно.
Я докурил эту подробную сигарету, прицелился, запустил бычком в расходящиеся клубы пара и потихонечку пошел по запыленной дороге в заводоуправление.
Сразу же за проехавшим цементовозом с «крутилкой» показался разношерстный собачий прайд, возглавляемый злющим Прохором; собаки пробежали мимо меня, виляя пыльными хвостами и подобострастно пригибая головы.
Трансформаторщица Раиса сказала:
– Ой, Илюшка! А чего нарисовался?
Она из той породы людей, которых даже тяжелый трудовой день не берет.
– За отпускными пришел.
– Покарнавалить, значит, решил? Святое дело.
Вот, правда, гольфстримчик местного значения.
Директор завода, точная копия вожака Прохора, только в человечьем варианте, стоял у щита победителей соцсоревнования, который я оформлял еще в прошлом году за отгулы, и крошил матом главного инженера. Бухгалтер и кассир курили на лестнице сигареты «Вог», совершенно не шедшие к их коротким ногам, широким бедрам и толстым шеям, не говоря уже о макияже (такого боевого окраса, такого крика души я даже у шлюх на Тверской не встречал). Женщины курили, скрестив на груди руки, как Байрон или Пушкин на хрестоматийных портретах: легкий налет романтизма нынче в чести в любой среде. Они делали вид, что не слышат директорской брани, хотя наверняка хорошо понимали, что он, помимо всего прочего, еще и для их ушей старается, и, видимо, сие обстоятельство им немало льстило.
– Люське-то, Люське из пятого, на Хорошевке квартиру дали. Две комнаты, – сказала кассир, одним глазом следя за директором. – А она видала где в очереди стоит?! Еще рот свой развалила, недовольна.
– Денежку можно получить? – спросил я, чувствуя, что перемывание косточек Люське из пятого может обернуться целой «Одиссеей».
Кассир посмотрела на меня так, будто собиралась расплачиваться своими кровными.
Получив деньги, я почувствовал, как сразу же изменилось у меня настроение; такой я благодушный стал, такой весь из себя порхающий.
– Антонина Ивановна! – кричу в конец коридора, узнав рыжий стриженый затылок с низко посаженной макушкой.
Мадам продолжает величавое шествие, не меняя курса.
Иду за ней; когда понимаю, куда она так спешит, останавливаюсь и возвращаюсь к дверям отдела кадров; я тут ее подожду.
Антонина Ивановна возвращается с мыльницей в руках. В коровьих глазах вечная сырость, кажется, вот-вот эта большая тяжелая женщина расплачется как маленькая девочка.
– Мне справка нужна… Ну что я в отпуске и…
– К чему это вдруг такие формальности?
– В Баку еду.
Она понимающе мычит. Долго вытирает руки о мохнатое с проплешинами полотенце, не снимая его с гвоздя, вбитого в перекошенный шкаф с документами.
– Слушай, а ты у нас женат? – Ее вопросу не удивляюсь: она всех мужиков об этом спрашивает. В свободное от работы время мадам – первоклассная сваха.
– В настоящий момент пока еще нет, – отвечаю.
– Что значит «пока еще»? А сколько тебе?
– Тридцать два не исполнилось, – беззастенчиво накидываю себе четыре года.
– Ну вот, видишь. Надо жениться. Надо.
«Надо». То же самое сказал Арамыч, когда я обратился к нему как к экстрасенсу – с воспалением простаты. Можно подумать, все зависит только от моего желания.
Слюнявя палец, Антонина Ивановна перелистывает журнал отпускников и уже рассказывает мне о какой-то барышне-москвичке, очень культурной, с жилплощадью и подходящей по возрасту. Свой рассказ она пересыпает вопросами литературного рода.
– Тебе Маркес нравится? «Сто лет одиночества»? Ты ведь тоже, кажется, в их институте учишься?.. Если хочешь, я тебе ее телефончик…
У меня в голове все смешалось: справка, одиночество, воспаление предстательной железы, телефончик культурной барышни… Но тут, на мое счастье, в кабинет входит новый начальник отдела кадров, человек с блуждающим взглядом и темной улыбкой.
– Эдуард Михайлович, тут товарищ вот справку…
Толком она объяснить ничего не может, а я не успеваю вставить слово. Меня прошиб пот.
– Зачем тебе справка?
– В Баку еду, а там переворот[7]… «Мусават», Народный фронт, сторонники Муталибова, войска оставляют позиции… Короче, как сказал Алиев, «царит полный хаос». Говорят, муниципалы уже на перроне встречают и сразу в Карабах… А со справкой я гражданин России, просто в отпуск приехал…
– Думаешь, справка твоих соотечественников остановит? – ухмыляется.
– Мне самое главное – до Баку добраться и с вокзала быстрее рвануть. А улицы меня… да я там каждый двор проходной знаю.
– Антонина Ивановна, выдайте ему справку. И все-таки я бы посоветовал тебе сейчас не ехать в Баку. Ты что, телевизор не смотришь, газет не читаешь? Вот у нас тут путевочки есть…
Но я уже не слушал его.
Завод я покидал с чувством, какое еще не так давно испытывал, уходя от своей последней жены; единственное отличие: тогда я знал, что ухожу навсегда, а сейчас постарался забыть, что меньше чем через месяц мне предстоит войти в эти ворота снова.
Дожидаться автобуса на заводской остановке не имело смысла: здесь хоть и ходят три номера, но раз в час. Тем более что в день получки я всегда захожу к Ирине, на Берзарина. (А улица эта в двух остановках отсюда.)
То, что делает со мной Ирина раз в месяц, – из разряда фантастики.
В комнатке только одно рабочее место. Это означает, что я всегда попаду в ее руки, когда бы ни пришел, а еще – никогда не поймаю блуждающим взглядом, даже если захочу, свой лысеющий затылок в зеркале напротив.
Как всегда тихо работает радио, и как в прошлый раз – «Ностальжи».
С зеркала ниспадает пластмассовый плющ. На столике лежат инструменты. Они лежат на сложенном в несколько раз вафельном полотенце. Рядом с ними колода маленьких карт и стоячая табличка – «мужской мастер Ирина».
Раньше я стригся где попало и как попало. Мастера у меня своего не было, к тому же я страшно комплексую из-за того, что начинаю лысеть. На вопрос «Как будем стричься?» с деланым безразличием отвечал: «Чуть-чуть с боков, немного спереди, и сзади на нет»; мне казалось, что своими никудышными волосенками я лишал парикмахера удовольствия с толком потрудиться, проявить, так сказать, творческий подход и вместе с тем наварить копеечку, поэтому чем быстрее он, наидостойнейший цирюльник, отделается от меня, недостойного клиента, тем лучше для нас обоих. Хуже, если мастера спрашивали: «Вам модельную?» Тогда я слегка ёжился и заливался краской, принимая слово «модельная» за неприкрытую лесть, и начинал совершенно по-идиотски улыбаться. Но вот уже скоро полгода, как я хожу сюда, на Берзарина, в маленькую кооперативную парикмахерскую, планировкой напоминающую обычную двухкомнатную малогабаритку, на первом этаже жилого дома. Меня всегда обслуживает симпатичная и хрупкая Ирина. Девушка с голубыми приветливыми глазами. В моей жизни она занимает точно такое же место, что и барышня, с которой я бегаю по утрам вокруг Патриарших.
Ирина улыбается, как улыбаются голливудские кинозвезды с «Оскаром» в руках, спрашивает, как мои дела, и показывает мне на кресло.
Нестандартное парикмахерское кресло в этом ежемесячном обряде тоже играет немаловажную роль. Дело в том, что в моей гробоподобной гарсоньерке возле письменного стола стоит похожее кресло американских ракетчиков, со всевозможными прибамбасами, полезными как для работы, так и для немедленной релаксации: например, угол отклонения спинки кресла не менее сорока градусов. Муж моей кузины утверждает, что был зачат в этом кресле где-то на противовоздушной базе в степях Казахстана. Из-за схожести этих двух кресел (для другого, может, не такой уж заметной, однако при моем воображении более чем достаточной, чтобы исхитриться представить себе Ирину на Патриарших отнюдь не в комбинированном бело-бирюзовом халатике) мне иногда кажется, что в жизни моей эта обворожительная белокожая, как почти все рыженькие, парикмахерша занимает большее место, чем бегунья, а временами даже и Нина.
Она разворачивает не белую простыню, какими пользуются в других парикмахерских, а перебрасывает через меня клеенчатый фартук, шепчет, не туго ли завязки затянула (да нет, конечно же, нет), засовывает концы полотенца за воротник рубашки и, смешивая холодную и теплую воду, подставляет два тонких пальца под струю: «Пойдет?» (Ее «пойдет» для меня всегда горячо.) Сначала Ирина моет, а заодно и массирует мне голову, затем промокает полотенцем, продолжая при этом массаж, после чего берется за работу: меняет насадку на машинке, включает в сеть (я теперь почти не слышу радио), тремя пальцами осторожно надавливает на темя… Я повинуюсь сигналу, исходящему от ее руки, нагибаю голову, смотрю на себя исподлобья и… И вдруг, благодаря этому едва уловимому трехпальцевому нажиму и своему хмурому древнеримскому взгляду из-под бровей, стремительно лечу через десятки парикмахерских зеркал, пока не врезаюсь в остывшее отражение маленького лопоухого мальчугана из конца шестидесятых, которого родители водят в парикмахерскую для взрослых, что напротив одного из трех входов в наш бакинский дом, а именно – со стороны Джабара Джабарлы. Я сижу на стульчике, который, в свою очередь, стоит на парикмахерском кресле, и мастер за моей спиной – без лица, потому что я не могу сейчас его вспомнить, зато я вижу в зеркале отца, он стоит не в морской форме, а в рыжей замшевой куртке (она у него выходная) и без всегдашнего родительского удовольствия (скорее, даже с некоторой грустью) наблюдает, как падают мои черные волосы (они тогда были черные, как у латиноамериканцев) на белую простыню, наверняка он в очередной раз поссорился с матерью и наверняка из-за Театра русской драмы, который имел обыкновение слишком часто посещать. От того отражения из баснословных шестидесятых мне сегодняшнему передались только хмурость и вот этот древнеримский взгляд из-под бровей. (Как же редко связывает нас со своими детскими отражениями и фотографиями летучая жизнь!)