Адам Чарторижский – Воспоминания и письма (страница 4)
Мы редко принимали в Повонзках гостей, а жили только своим кружком, однако и эта жизнь могла дать много интересного. Это была беспрерывная пастораль, картина настоящей деревенской поэзии.
Каждая из наших хижин имела свою особую эмблему. У сестры Марии эмблемой был зяблик с девизом «веселость». Мне дали ветку дуба с надписью «твердость». Над домом матери была изображена курица с цыплятами. Над хижиной сестры Терезы – корзина с белыми розами и надписью «доброта». У управляющего имением Войского эмблемой был улей с пчелами и девизом «деятельность». Девицы Нарбут также имели свои хижинки в Повонзках. Все это было придумано и устроено моей матерью.
Вставали все рано, завтракали у матери или у жены Войского, которая угощала нас великолепным кофе. Затем расходились, чтобы работать в саду. К обеду являлся из Варшавы один из наших слуг по имени Мартын, с осликом, нагруженным двумя корзинами с едой. Этого ослика ожидали с нетерпением и встречали с радостью. Каждый раз стол накрывался в каком-нибудь ином месте. Китайский колокол созывал всех к обеду.
Иногда мы совершали прогулки на ослах, а по воскресеньям отправлялись к обедне в Вавнишев, одни верхом на ослах, другие пешком.
Время от времени устраивали торжественные празднества, на которых иногда присутствовал и король. Однажды на широкой, окруженной небольшим ольховым леском поляне, которую выбрали нарочно для театральных представлений, изобразили картину подписания Хотинского мира. Любомирский, принявший командование армией после Ходкевича, и турецкий паша подходили по очереди каждый со своей свитой поляков и турок. Эти торжественные празднества были наименее приятными.
Между тем в варшавском Голубом дворце не забывали о моем образовании, и Цесельский иногда противился моим слишком частым поездкам в Повонзки. Однако было очень трудно устоять перед очарованием Повонзок, а также не подчиниться желанию моей матери, да и сам Цесельский так был очарован этим уголком, что в конце концов устроил там и себе шатер подле моего домика.
Эта счастливая жизнь, продолжавшаяся несколько лет, была прервана страшным несчастьем. Мы лишились нашей старшей сестры, ставшей жертвой ужасного случая. Мы смотрели на нее как на взрослую и очень ее любили, так как она всегда заботилась о младших сестрах и братьях.
Однажды, когда она стояла подле камина, на ней загорелось платье. В ужасе она бросилась бежать; Констанция Нарбут хотела ее остановить, чтобы затушить горящее платье, но не могла ее поймать. В соседней комнате гувернантка детей, мадемуазель Пти, играла свою обычную партию в пикет с господином Норбленом. Норблен прибежал на крик детей, схватил несчастную и кое-как потушил огонь, набросив на нее случившееся у него под руками пальто. Но сестра получила страшные ожоги. Вначале думали, что можно будет залечить ее раны, и несколько дней питали эту надежду. Но, к несчастью, сестра была слишком нежна и хрупка, чтобы перенести такое потрясение, и умерла через несколько дней.
Мать в это время была больна и вскоре родила Габриэль, девочку, которая прожила всего несколько дней. Смерть старшей дочери пришлось от матери скрыть. Она постоянно звала дочь к себе, но доктор Ион, ее домашний врач, не позволял ей вставать с постели. Ежедневно писала она дочери письма и настаивала, чтобы ту впустили к ней, так что доктор вынужден был в конце концов открыть правду. При этом известии одну половину тела матери разбил паралич, и она долгое время вынуждена была ходить на костылях. Вылечить ногу удалось только при помощи электричества.
Я также недавно оправился от серьезной болезни, причинившей много беспокойств. Долго скрывали смерть сестры и от меня, а прислуживавший нам камердинер делал вид, что ходит справляться о ее здоровье, и приносил ответ, что она все в том же положении. Я был очень привязан к сестре, и слезы о ней были моими первыми слезами, вызванными острым горем. И теперь еще я вспоминаю эту девушку, которая была так добра, так ласкова, душа которой была так прекрасна.
Отец в это время находился в Вильно и занимал там место председателя суда.
Возвращаясь на каникулярное время в Варшаву, он еще ничего не знал о случившемся. Переправляясь на пароме через Вислу, между Прагой и Варшавой, он спросил у паромщика, нет ли каких-нибудь новостей, и тот рассказал ему о смерти моей сестры. Отец не хотел верить рассказу, и уже потом воевода сообщил ему все остальные подробности этого несчастья. Отец упал на пол в зале, и я видел, как слезы хлынули у него из глаз.
Хижина моей сестры была перенесена в лес и сохранена как реликвия. День ее смерти, четверг, долго был для нас днем траура, и мы проводили его в религиозных размышлениях, а мать всегда посвящала этот день какому-нибудь доброму делу.
Княгиня Анна Сангушко, дочь княгини Сапеги, жены литовского канцлера, также принадлежала к числу обитателей Повонзков. Позже там поселилась и жена Северина Потоцкого.
Мать часто бывала у них в доме, где устраивались всякого рода развлечения. Между прочими у них ставили оперу под названием «Земира и Азор». В одном из актов этой оперы на сцене появлялись и две мои сестры с девицей Нарбут. Сцена представляла заколдованный замок, где сестры должны были утешать горюющую Земиру.
После смерти сестры эту оперу поставили в варшавском театре. Мать пожелала посмотреть ее, но во время того действия, о котором я только что сказал, она не могла сдержать себя, с ней случился припадок отчаянья, и она должна была уехать из театра, несмотря на все старания княгини Сангушко ее успокоить. Я присутствовал при этой тяжелой сцене.
Спустя некоторое время все вошло в свою колею, как обыкновенно и бывает на свете, в Повонзках снова начали собираться. Опять пошли празднества, и колония наша увеличилась. Графиня Тышкевич, дочь княгини Понятовской, племянницы короля, была принята нами очень торжественно. Она стала большой приятельницей матери; об этом я расскажу после.
В молодости, вследствие какой-то болезни, она лишилась одного глаза, и ей вставили стеклянный, тем не менее она была очень красива и любила мужские удовольствия – охоту, верховую езду. Желая выказать как-нибудь признательность моей матери, госпожа Тышкевич придумала поставить в Повонзках комедию «Пятнадцатилетний влюбленный». Она надела мужской костюм и играла роль этого влюбленного, а моя вторая сестра изображала предмет его страсти. Театр был устроен в овчарне, и госпожа Тышкевич, уже переодетая в мужской костюм, приехала туда верхом. После представления был дан легкий ужин.
Ставили пьесы также и у княгини Сапеги, жены канцлера. Однажды у них поставили оперу «Колония», и роли исполняли княгиня Радзивилл, урожденная Пшездецкая, часто приезжавшая к нам в Повонзки и обладавшая между прочим прекрасным голосом, затем моя мать, господин Война, который впоследствии стал послом в Риме, и артиллерийский генерал Брюль.
Другой раз была поставлена «Андромаха». Роль Андромахи играла молодая княгиня Сангушко, только что вышедшая замуж; она была очень приятной и доброй девушкой, но немного легкомысленной, и брала уроки у одной знаменитой парижской драматической актрисы. Роль Гермионы исполняла другая княжна Сангушко, впоследствии княгиня Нассау. Ореста играл князь Казимир Сапега. Пира играл швейцарец по имени Глэз, его доверенного – князь Каликст Понинский. Трагедия эта не произвела на меня никакого впечатления. Помню только, что князь Сапега был одет греком, а Глэз – римлянином.
В Варшаве меня часто посылали к воеводе для присутствия при его туалете, как было принято в то время. Когда я отправлялся к нему, меня напомаживали, напудривали, завивали; все это было очень неприятно моей матери, не любившей видеть меня в таком обезображенном состоянии. Однажды я отправился к деду в праздник Тела Господня. Во дворе у него был устроен временный алтарь, и епископ Нарушевич, любимец воеводы, нес под балдахином Святые Дары. Воевода вышел на крыльцо и присутствовал при благословении.
Новый траур омрачил эти годы. Едва мы стали оправляться от нашей первой тяжелой утраты, как умер мой дед и все удовольствия прекратились. Он был похоронен в церкви Святого Креста. Смерть его вызвала всеобщее сожаление. В особенности горевала его дочь, княгиня Любомирская, которая, проживая в Варшаве, не покидала его до последней минуты.
Смерть князя Михаила, о которой я рассказывал выше, была, по мнению всех, достойна человека его качеств. Я не уверен, однако, не играло ли тут некоторую роль его тщеславие: он обратился с прощальным словом ко всем домашним и до последней минуты старался показать, что не испытывает ни страха, ни беспокойства. Воевода же умер просто и естественно. Ежедневно после обеда он играл партию в трисет, игру, очень похожую на вист, которую играли всегда вчетвером. Обыкновенно приходил принимать в ней участие и папский нунций. До последней минуты князь оставался верен этой своей привычке и, даже очень ослабев, все же заставлял одевать себя, чтобы идти играть. В самый день смерти он, как всегда, поздоровался с епископом Аргетти и извинился, что немного опоздал. Так как у него уже начинало темнеть в глазах, он спросил, почему не зажгли свечи, хотя зал и был освещен как всегда. В это время княгиня Любомирская находилась в своих покоях, в припадке ужасного отчаяния, и не могла сойти в зал, где была моя мать со всей семьей. Все в доме, до последнего слуги, собрались в глубоком молчании. Князь, сидевший в кресле для больных, повернулся к доктору Барту, который никогда не отходил от него, и спросил по-немецки: «Долго ли это будет продолжаться?» Доктор прощупал у него пульс и отвечал: «Я думаю, еще полчаса».