Абдулразак Гурна – Высохшее сердце (страница 10)
– Его превосходительство министр, – сказал я, и мать натянуто улыбнулась, притворившись, что сочла мой сарказм беззлобным подшучиванием.
– Он отец, – еще раз повторила она, коснувшись своего вздутого живота и снова безотчетно улыбнувшись, довольная тем, что в моих глазах было гротескной выпуклостью, обезобразившей ее фигуру. – Я хотела бы, чтобы ты сходил к нему, проявил уважение.
Я не знал, что на это ответить. Вдруг она показалась мне беспомощной и глубоко несчастной.
– Он просит меня выйти за него замуж, – добавила она после долгого молчания.
– Зачем ему это? Разве он не женат? – спросил я.
– Стать второй женой. Он хочет, чтобы я стала его второй женой, – сказала она.
– Зачем ему вторая жена? – спросил я.
– Это не так уж странно. Он хочет видеть ребенка. Хочет, чтобы у ребенка был отец, – объяснила она. – Но я ответила: нет, я уже замужем.
– Тогда почему у тебя его ребенок? – спросил я.
Мать покачала головой и отвела взгляд. Разговор не вязался, и виноваты в этом были мы оба: она не могла говорить со мной открыто, а я не мог сдержать свою горечь. Я видел, что она недовольна тем, как я принял ее слова, но не понимал, чего еще она от меня ждала.
– И что он сказал, когда ты ответила, что ты уже замужем? – спросил я. – Вряд ли это стало для него новостью.
Она пожала плечами, отказываясь меня задабривать.
– Я не могу говорить с тобой, когда ты так себя ведешь.
– Он, наверно, сказал: ничего, мы решим эту проблему? – не унимался я. – Он же большая шишка, так почему он ее уже не решил? Почему тянет столько времени?
Она снова пожала плечами и закрыла глаза, как будто мои вопросы страшно ее утомили.
– Что произошло между тобой и папой? – спросил я.
Мать открыла глаза и посмотрела на меня. Я еще никогда не задавал ей этого вопроса – по крайней мере, с такой прямотой и такой неприязнью, с таким обвинительным напором. Отец ушел, когда я был совсем маленьким, и мы с мамой научились говорить о его отсутствии так, чтобы избегать конфликта. Стоило мне начать интересоваться подробностями, как она уводила разговор в сторону или делала вид, что не слышит меня, а я не настаивал на ответах, боясь рассердить ее или причинить ей боль. Я всегда винил в их разлуке отца, подозревая, что он сам каким-то образом навлек на себя позор, который теперь так мучительно переживает. Поэтому я и не задавал раньше этого вопроса таким тоном – настойчивым, требовательным. Она словно на минутку задумалась, но потом лишь покачала головой. Я понял, что она ничего мне не скажет. Я отчего-то догадывался, что у нее нет слов, в которые она могла бы облечь честный ответ.
– Я не знаю, как тебе объяснить. Это слишком плохо. Я заставила его страдать, а он превратил это во что-то вроде отречения, – сказала она. – Я не могу исправить то, что сделала.
– Этот человек участвовал в том, что ты сделала, когда заставила папу страдать? – спросил я.
– Не называй его «этим человеком». Да, участвовал, – сказала мать.
– Из-за этого человека папа и ушел от нас?
Мать вновь покачала головой и не ответила сразу.
– Он ушел из-за того, что я сделала, – сказала она после очень долгого молчания. Я видел, что ей не хочется продолжать, что она не будет больше ничего говорить, даже если я не отстану, что все это для нее слишком горько, что сейчас она уйдет, запрется у себя в комнате и расплачется, как бывало в другие дни, когда я наседал на нее со своими расспросами. Мне невыносимо было слышать, как она плачет. – Я не могу отменить то, что сделала. Я не знала, что это разрушит его жизнь, – сказала она.
– Папа так несчастен, потому что все еще тебя любит? – спросил я.
Мать взглянула на меня и улыбнулась – несомненно, ее позабавила моя наивная недооценка человеческой способности ненавидеть.
– Ты задаешь слишком много вопросов. Нет, не думаю. Наверное, он несчастен потому, что разочарован. То, что он любил, оказалось жалким и недостойным. Понимаешь, о чем я? И из-за этого он решил разрушить свою жизнь.
Меня передернуло, потому что она снова отделывалась полуправдой – как тогда, когда лгала мне или недоговаривала самого главного о своих отлучках.
– Зачем ты это сделала? – спросил я, но в ответ она только провела рукой по лбу и отвернулась от меня.
После появления Муниры я стал колючим и непослушным. Я не всегда откликался на зов матери и уходил, если она начинала меня упрекать. Иногда она вызывала у меня такую неприязнь, что я не мог находиться с ней рядом. Я не скрывал от нее своей брезгливости. Дома я держался от нее подальше, читая или делая уроки, а то и вовсе запирался в своей комнате. Если она давала мне какое-нибудь поручение, я выполнял его с опозданием на несколько часов, а иногда нарочно покупал не то, что она просила, или не покупал ничего, а просто совал ей деньги обратно в руку и уходил, не обращая внимания на ее гневные окрики. Как-то раз она послала меня за сухим молоком для Муниры, а я принес ей аэрозоль от мух. Это было уже чересчур. У нее не хватало молока, Мунира заходилась плачем, а я сыграл с ней эту шутку. Она закричала на меня с такой яростью, что Мунира перешла на визг, а я молча повернулся и отправился за молоком.
Впрочем, это меня не остановило, и я с подростковым упрямством стал вредничать еще больше. В следующий раз она попросила меня купить хлеба в ближайшей закусочной, и я вернулся через сорок минут с коробкой пуговиц, за которыми мне пришлось прокатиться в отдаленный район Дараджани. Дома я применял разнообразные способы саботажа: испортил холодильник, перерезал антенну у нового телевизора. Если мне казалось, что какую-то вещь мог подарить матери ее любовник, я старался украсть ее или спрятать. Я решил, что буду разбивать все дорогие игрушки Муниры, потому что знал, откуда они появляются, но не сумел воплотить этот план в жизнь. К своему удивлению – потому что я был твердо убежден в справедливости взятой на себя миссии разрушителя, – я обнаружил, что новый член нашей семьи вызывает у меня слишком большую симпатию. Мне нравилось брать сестру на руки и ощущать, какая она цельная и увесистая, пухлая и беспомощная. В результате я сломал только две-три игрушки, которые счел самыми безобразными и потому недостойными пощады.
Сначала, ошеломленная моей тягой к разрушениям, мать пробовала меня урезонить, но потом стала встречать молчанием каждую очередную пропажу или поломку, следующие друг за другом с промежутком в неделю-другую. Когда любовник матери собрался нас посетить и она сказала мне об этом, я ушел из дома заранее, весь день прослонялся за городской чертой и вернулся уже в темноте, совсем измотанный. Я не мог признаться ей, что мне дорога едва заметная аура печали, которая все время ее окружает, и противна мысль о том, что этот человек с суровым лицом будет обмениваться с ней нежностями и глумиться над моим бедным отцом. Больше она никогда не позволяла этому человеку приходить к нам в дом – по крайней мере, насколько мне известно.
Через несколько месяцев после появления Муниры мать поставила в своей комнате телефон. У меня сразу возникла догадка, что это сделано ради ее любовника, чтобы он мог звонить ей и спрашивать про своего ребенка. Я принялся терпеливо ждать удобного случая, уверенный, что рано или поздно мне удастся перерезать провод или разбить аппарат. Потом я заметил, что его пронзительные звонки ясно слышны в некоторых частях моей комнаты даже при закрытой двери. Иногда я слышал даже плач Муниры и голос утешающей ее матери. До этого мы жили так тихо, что я не обращал внимания на то, где и насколько звуки в нашем доме проникают сквозь стены. Я слышал бы и телевизор, но мать почти не смотрела его одна, а когда все-таки смотрела, обычно убавляла громкость.
Я довольно быстро разобрался, что к чему. Звуки исходили из-за гравюры в рамочке, вида Бомбея, оставшейся у нас с той поры, когда дядя Амир работал в туристическом агентстве. После его отъезда я не убрал ее, потому что это была единственная картинка в рамке на всю комнату, и к тому же мне нравился широкий залив на переднем плане. На полу под гравюрой лежал огрызок карандаша, которого я раньше не замечал. Сняв ее, я увидел в стене отверстие диаметром примерно в сантиметр и догадался, что карандаш выпал оттуда. Скорее всего, эта дырка осталась от старой электропроводки. Карандаш подходил к ней идеально. Вынув его снова и заглянув в дыру, я обнаружил, что сквозь нее хорошо видна кровать матери. В этот момент ее в комнате не было, так что я заткнул дырку карандашом и повесил картину на место. Я мгновенно понял, что через этот глазок дядя Амир подглядывал за моими родителями.
Когда я был маленьким и дядя Амир жил с нами, я его обожал. Он находился рядом с тех пор, как я себя помнил, – все время шутил, смеялся и говорил о людях самые дикие вещи. Он никогда не требовал, чтобы я чего-то