А. Крылов – Окуджава, Высоцкий, Галич... : Научный альманах. В двух книгах. Книга 1 (страница 17)
— О, эта песня получилась у Федецкого, наверно, даже лучше, чем у меня! В каком-то из куплетов у меня там такой текст: «Врага мы побьём и с победой придём, и ура!», а мне говорили, что Федецкий добавил: «и в общем, ура!» Действительно, в польском варианте есть это «и в общем»? Очень мне это понравилось!
— Что касается стихов, то Пушкина, Пастернака, Киплинга, Заболоцкого… Среди прозаиков я должен был бы снова назвать Пушкина, затем Гофмана, Толстого, Набокова, Томаса Манна. Это, пожалуй, всё.
— Шукшин был очень талантливым мастером. И ничего более! Высоцкий — это уже гораздо более значительное открытие, хотя в своих стихах он и не достиг такого совершенства (я имею в виду художественное мастерство), как Василий Шукшин в прозе. Но Володя приближался к высшему мастерству, он шёл, также и в области формы, ко всё более высокому искусству. Высоцкий был в нашей культуре явлением огромного масштаба.
— Пушкин — это символ и воплощение нашей культуры; а для меня ещё и просто близкий человек, настолько близкий, что это даже трудно объяснить в нескольких словах. Я очень любил его уже в детстве, но в детстве Пушкина любят все, так же, как все любят родину. Если спросить кого угодно: «Ты Пушкина любишь?» — он, не раздумывая, ответит: «А как же!» — «А родину любишь?» — «Разумеется!» Но настоящая любовь начинается только тогда, когда выпадет вместе пережить какое-то страдание. Меня разные жизненные перипетии столкнули с Пушкиным, когда я уже был взрослым человеком. И вот только тогда я его понял и полюбил по-настоящему.
— Девятнадцатый век не настолько далёк от нас, чтобы события того времени утратили свою достоверность, но в то же время и не настолько близок, чтобы потерять свою таинственность. Для меня он — что-то вроде золотой середины, хотя во время работы над последним моим романом я использовал архивы конца XVIII века. Так что, быть может, кто знает, я постепенно приближусь и к первобытному обществу… Впрочем, даже XIX век интересует меня не весь, а только где-то приблизительно до шестидесятых годов. Потом уже началось время революционных демократов, а это уже не моя область.
— Народники не интересуют меня как объект литературных поисков. Я считаю, что они были до краёв переполнены злобой, прямо-таки кипели ненавистью, а это всегда плохо. Зато к декабристам я испытываю глубокую симпатию: они не специализировались на убийствах, это были дилетанты, люди, руководствующиеся благородными побуждениями, а не жаждой мести. Они были бескорыстны, порядочны, и их деятельность вызывает у меня сочувствие.
— О нет, ведь не только тогда, не только в XIX веке эти качества находились в центре внимания, хотя, действительно, быть может, именно тогда их сильнее всего подчёркивали. Но и вторая половина XVIII века тоже выдвигала эти понятия на первый план. Впрочем, это было тогда связано с дворянством и двором. Великолепные примеры можно найти и сегодня. Однако, по-моему, эти качества постепенно теряют своё значение, исчезают. По мере развития цивилизации, среди разных её великолепных изобретений, во всё более совершенном с технической точки зрения мире, мы всё реже задумываемся о чести, честности, человеческой порядочности… Очевидно, этим словам нужно вернуть их подлинный смысл, нужно стремиться придать им тот вес, который они когда-то имели. Это не значит, что этого можно добиться, произнося на эту тему торжественные тирады, — это было бы просто смешно. Но как-то, что-то — я не знаю, собственным примером, что ли, — что-то надо делать… А то, что в своих книгах я оглядываюсь назад… Что ж, я не считаю себя писателем сегодняшнего дня. О самых злободневных вещах я писать не умею, да меня это и не привлекает. Я предпочитаю выискивать исторические сюжеты, открывать в документах какие-нибудь интересные истории, которые потом использую в своих романах.
— Как раз наоборот, я считаю это в высшей степени увлекательным занятием! Особенно привлекают меня старые письма, то, как люди их писали, и проблемы, которые их волновали. Я прочёл очень много таких документов, полюбил их стиль и язык и даже сам стал им пользоваться. Я должен, однако, признаться, что хотя я и написал четыре исторических романа, но никогда в жизни не был в архиве и понятия не имею, как там всё выглядит. Я даже побоялся бы туда пойти, потому что совершенно не знал бы, как заказать книгу или, скажем, рукопись. К счастью, у меня много друзей, которые работают в библиотеках, и они приносят оттуда всё, что мне нужно. Кроме того, многое я покупаю, у меня своя неплохая библиотека исторических книг. Впрочем, я ведь не исторический писатель в строгом значении этого слова. Я пишу прежде всего о себе, потому что каждый художник рассказывает о себе. Разве Лев Толстой писал о ком-либо ином, как не о себе? Что бы он ни писал, это касалось его, он писал о себе самом. Не в буквальном смысле, конечно: он не рассказывал свою биографию, но он самореализовывался, рассказывал о состояниях своей души, о своих чувствах, об окружающем его мире. Вот и я рассказываю о себе, опираясь на исторический материал.
— Тема эта действительно мне отвратительна, тем более теперь, со всеми этими разговорами… Впрочем, что я могу сказать? Я могу лишь представить свои переживания, тот фрагмент войны, который я запомнил… Мне было тогда семнадцать лет. И были у меня худые, кривые ноги и длинная, тонкая шея. Я был весёлым, мало разбирающимся в жизни молокососом. Хотя уже и до этого мне довелось кое-что испытать, потому что мои родители были жертвами «культа личности», так что, в общем, мне приходилось несладко. Но я был молод, а у молодости есть свои права на беззаботность. И когда началась война, то я пошёл добровольцем, потому что так я был воспитан, а кроме того — на нас напали, значит, нужно было защищать свою страну, ну, я и пошёл. В сумме было всё это трагично и очень смешно. Я ещё напишу об этом, я ещё не всё написал. Смешно было, что мне ведь ещё даже полных семнадцати лет не было, я был ребёнком и просто играл в войну, потому что по-настоящему даже не мог себе представить, что такое война! Помню, например, мы ехали в эшелоне, и в первый раз мне дали в руки настоящую винтовку. Все, кто был старше меня, спали в вагонах, а я не мог заснуть: у меня ведь была винтовка, и я должен был что-то… Ну, в общем, я должен был что-то с этой винтовкой сделать. И вот, когда поезд останавливался и долго стоял ночью посреди полей, я выходил из вагона и шагал вдоль состава, как часовой. Мне кричали: «Что ты вытворяешь? Спать ложись!» — «Не-е-е-т!» — отвечал я и упрямо маршировал туда и обратно. Как часовой. Вот так я и играл. А потом я попал на фронт. Как раз тогда на фронте ничего страшного не происходило, где-то далеко стреляли, по небу летали ракеты. А первый страх почувствовал тогда, когда мы, солдаты, — все такие же молодые, как и я, — собрались вокруг нашего командира, который тоже был так же молод, как и мы, и мы все знали, что на фронте никто из нас никогда не был… И вот мы стоим так возле него, вечер уже, темно, вдали выстрелы слышатся… Где немцы — не знаем, где наши — не знаем, и стоим, как телята, ну просто совершенно так же. Тут командир, чтобы немного приободриться — он ведь был тоже ещё совсем мальчишка, — внезапно поворачивается и говорит мне: «Сейчас вы пойдёте в разведку!» — так прямо и говорит. «Есть!» — отвечаю я и чувствую, что сейчас от страха потеряю сознание. Но делаю поворот кругом, как по Уставу положено, поворачиваюсь и иду. Куда иду — не знаю, но иду… Потом слышу: «Отставить!» Возвращаюсь я к ребятам; а они смеются и говорят, что пошутили… «Ну-у-у-у, слава богу…» — думаю, и напугался же я…
— Сегодня я понимаю, почему эту мою книгу о войне критиковали. Её герой, как и я, не был героем. Это был антигерой, и он отклонял-ся от общепринятой схемы. Ну что ж, покритиковали и покритиковали. Ничего особенного.
— Что ж, критика… Когда произведение уже готово, что может критика? Разумеется, мне любопытно, что обо мне напишут, и я всё читаю с интересом. Но я не очень близко принимаю к сердцу чужие мнения. Правда, мне бывает жалко, когда я вижу, что человек ничего не понял из того, что я написал. А когда я знаю, что он и не хотел понять, то мне его тем более жаль. Разумеется, это пришло со временем, раньше я очень живо реагировал на критику, писал объяснения, переживал из-за несправедливых рецензий. Сейчас я считаю: бог с ней, с критикой — главное, чтобы моя, так сказать, литературная продукция не застряла на одном месте, не прекратилась. Я нормальный человек, а у каждого нормального человека есть враги. Нельзя всем нравиться.