18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юрий Мамлеев – Том 1. Шатуны. Южинский цикл. Рассказы 60–70-х годов (страница 85)

18

Каждый словно прятался в душе Лады, прикасался к ней, спасаясь от судорог распада. В то же время каждый из нас хотел умереть в ней, видеть себя в ней мертвым, видеть в ее теле свой синий, поющий неслышные песни труп… Вся наша душа горела и оживала, когда мы касались Ладиных рук, мыслей, улыбки. А она назвала нас «недобогами» и, ничего не делая, спасла нас.

В конце концов мы, пьяные от наших оторвавшихся мыслей, от этого визга, от то и дело появляющихся дурных, но не имеющих ни к кому отношения призраков, часто думали, какую связь имеет этот распад с нашей потусторонней влюбленностью? Этот бредовый дуализм совершенно расшатывал нас.

— Смотрите, смотрите, — вскрикнула Лада. — Я погрозила им, и они скрылись… Ваши двойники на шкафу… Только от призрака Мариуса осталась одна рука, которая машет нам из пустоты… Прощайте, прощайте, невидимые!

Я. О, какой высокий… Вот этот в углу… Мариус, подойди сюда… Ты знаешь, около него невозможно жить. Становишься истуканом, играющим сам с собой в прятки.

Лада. А есть кому скрываться?

Существо № 8. Мы и так скрыты.

Мариус. Скоро будет другая жуть.

Когда наступила эта другая жуть, я часто думал: было бы распадом то, что происходило с нами? Может быть, мы просто были платформой для чудовищной пробежки других сил?

На этот раз она была последняя. Ладочка всегда начинала светиться, когда чувствовалось приближение. Она становилась как сомнамбула, ходила среди нас, как в слепоте, и улыбаясь спрашивала: «Это Дориос, это ты, Мариус, это ты, существо № 8?» Точно она всеми силами старалась что-то сохранить в себе… для нас… Ее лицо блуждало и улыбалось неизвестно кому. Иногда только мы присаживались, чтобы выпить вина.

Скоро стало совсем непонятно: то ли мы были пылинками, то ли мы были богами?

Мигом все внешне бредовое: меняющиеся предметы и тот высокий — убралось, точно скатавшись, и спряталось неизвестно куда… Может быть, в нас… И вот тогда-то существо № 8 залаяло. О нет, мы не могли ему помочь! «Это» — внутри — распирало нас так, что мы были сами по себе. Только наша прежняя влюбленность связывала нас с бытием. Я не помню, сколько раз поцеловала меня Лада. И вечная потусторонность этих поцелуев, в которых не было даже намека на удовлетворение, возносила меня над разрушающимся земным сознанием.

Но куда? Можно ли связать нежность с метафизикой? Для нас это был праздный вопрос. Ибо только светящаяся нежность, исходящая от Лады, указывала нам выход из этого мира…

А нас разрушало и разрушало. Я не только чувствовал, что вот-вот лопнут сосуды в моем мозгу, но и странные, чудовищно игривые силы выталкивали меня из себя… Другие, внешние силы словно белым саваном накрывали мое сознание, и оно барахталось в невидимом, как мышь в руках Бога. Иногда само мое сознание становилось грозным и раздутым и точно ожидало конца самого себя, распуская вокруг последние флюиды. То какие-то враждебные Власти поднимались со дна моей души и, как поднятая кровь в сосудах, бились о стенки моего «я», пытаясь разорвать его в клочья. Иногда — прямо во мне, а не в углу, как было раньше, — возникал этот высокий, и его тень поглощала мое бытие…

Но эта бредовая влюбленность! Она жила, она существовала… Как в тумане, Ладочка проплывала мимо нас… И хотя внутри нас самих бушевали таинственные, точно спущенные больным богом силы — ее улыбка опять зачаровывала нас, и весь этот жуткий мир окутывался призрачной, не спасительной пеленой. Странная метафизичность этой нежности поднимала наше сознание над бушующим морем непонятного… Ее нежность точно говорила: я тоже непонятна, но моя непонятность обращает смерть в торжество.

А чем была та, другая непонятность?

Увы, она была нашей гибелью.

Я взглянул на Мариуса: он почернел и существовал только как равновесие выталкивающих его сил.

Внезапно стало темно и все ужасающе притихло. Наш мир вдруг принял вид пыльной, старомодной комнаты, но в которой по углам, как холодные лампы, стояли застывающие, бывшие призраки. Несмотря на странно-обычную обстановку, нас поглощало ощущение исхода, точно бредовое для завершенности сгустилось в обычное и готовилось к последнему прыжку.

Вдруг раздался сломленный голос Лады:

— Все кончено, друзья… Волею судеб у меня иссякли силы… Вы никогда не спасетесь… А я исчезну… Потому что так свершилось… Я буду, может быть, солнцем, может быть, травою, может быть, даже женщиной, но никогда не буду Ладой, вашей Ладой… Да, у нежности тоже иссякают силы… Этого знака, этого символа мало, чтобы победить такое. Нежность несоединима с познанием, но ведь и познание без нежности мертво… Мы в круге… Нежность несоединима ни с чем, и в этом ее гибель… Она нужнее всего, но она неуловима… Прощайте, я, Лада, гибну… Если вы когда-нибудь и увидите меня, даже перед самым концом, — это уже буду не я.

И она исчезла. Мы остались недвижно лежать и грезить в темноте, покрытые с головой тяжелым, пропитанным трупными выделениями сукном, которым накрывают мертвых.

Только вместо существа № 8 в кресле лежал съежившийся портфель; в нем были оборванные листки: записки сумасшедшего.

Ковер-самолет

Мамаша Раиса Михайловна — со светлыми, сурово-замороженными глазами и таким же взглядом — купила себе ковер. Ковер этот достался ей нелегко. Подпрыгивая, подняв на себе ковер высоко к небу, она поспешила домой.

Дома ковер был намертво привешен к стене. Полуродственница Марья — толстая и головой жабообразная — посмотрев, вскинула руки и закричала: «Га-га-га!» Так она всегда говорила в хороших случаях. Шлепнув ее под зад, Раиса Михайловна ушла на кухню — жарить. Весело хрустело на сковороде что-то живое и юркое. Булькала вода в кране и в голове Марьи. У нее был выходной день, и, развалясь на диване, она считала свои пальцы, казавшиеся ей тенью.

Пошарила вокруг себя этой тенью и, обнаружив спички, закурила.

Трехлетний карапуз Андрюша — сын Раисы Михайловны, весь беленький и с лицом, похожим на мед, — понимающе резвился на полу. Больше никого не было: отец Андрюши уехал в командировку.

Икнув, Марья, как истукан, из которого выливалось тесто, вышла на кухню.

— Я вернусь, — сказала она.

— Да, да, — хлопотала Раиса Михайловна около плиты.

Через полчаса хозяйка вошла в комнату, где резвился ее малыш. И остановилась, словно увидела страшное чудо.

Андрюшенька, счастливо поблескивая глазками, вовсю упоенно резал ножницами новый ковер. Не так уж он много и преуспел — по малости силенок, — но вещь была испорчена. Мамаша все столбенела и столбенела. Казалось, у нее не мог открыться даже рот. Мокрота появилась у нее в глазах. Наконец с выражением бесповоротной решимости она подошла к малышу. Лицо ее стало зевсообразным.

— Ты что?! — вырвало ее словом.

— А чиво? — весело улыбнулся мальчик.

Его беленькие кудряшки развевались по лбу.

Мамаша вырвала у него ножницы.

— Вот тебе, вот тебе, вот тебе! — неистово, сжавшись лицом и грузно подпрыгивая на одном месте, завопила мать. Она яростно била малыша ножницами по ручкам. Он орал, как орала бы ожившая печка, но его крик только распалял мамашу. Ручки малыша покраснели, и, оцепенев от ужаса, он даже не разобрался убрать их: он только поджал их на груди, и они висели у него как тряпочки.

С каждым ударом они становились все бескостней и расплывчатей, словно лужицы.

— Ковер… ковер! — орала мамаша, и взгляд ее становился все тверже и тверже.

Она представляла, что ковра уже нет, и готова была сама стать ковром, лишь бы он был.

— Цени, цени вещи, дурень! — орала она на дитя.

Вернулась Марья. Тяжелым взглядом проглядев сцену, она решила, что ничего не существует, кроме нее самое. Плюхнувшись на диван, она стала гладить свой живот.

— Куда, куда улетели… птицы?! — иногда бормотала она сквозь сон.

Между тем первый гнев Раисы Михайловны понемногу остывал. «Что отец-то скажет, ведь нет ковра, нет», — только качала она головой.

Андрюша, однако же, не переставал кричать, задыхаясь от боли. Он упал на пол и катался по ковру-дорожке.

— Перестань, перестань сию же минуту плакать, чтоб слез твоих я не видела! — кричала Раиса Михайловна на сына.

Она уже не колотила его ножницами, а только легонько подпихивала его ногой, как шар, когда он особенно взвизгивал от боли или воспоминания.

— Футболом его, футболом, — урчала во сне Марья, разбираясь в своем сновидении.

Раиса Михайловна принялась убираться: чистить полы и драить клозеты. Она делала это по четыре, по пять раз в день, даже если после первого раза пол блестел, как зеркало. Монотонно и чтоб продлить существование, покрякивая и напевая песенку, она продраивала каждый уголок пола, каждое пятно на толчке. В этом обычно проходили все ее дни, пока не являлся муж — квалифицированный техработник.

И сейчас, оставив в покое малыша, она принялась за свое бурное дело.

Две мысли занимали ее: можно ли еще спасти ковер и когда кончит орать Андрюша. Насчет первого она совсем запуталась, и с досады кружилось в голове. Но постепенно легкая жалость к Андрюше стала вытеснять все остальное: он по-прежнему надрывался. Но она все еще продолжала — чуть ли не лицом — драить толчок в клозете. Временами ей казалось, что она видит там — в воде — свое отражение.

Наконец, все бросив, она вошла в комнату. Марья похрапывала на диване. Во сне Марья умудрялась играть в кубики, которые лежали около ее тела. В забытьи она расставляла их на своем брюхе. Целый дворец возвышался таким образом у нее на животе. А в мыслях ей виделся ангел, которого она — в то же время — не видела.