Владимир Нефф – Испорченная кровь (страница 58)
— Это Пецольд, тоже с Жижкова, — сказал ей Соучек, показав пальцем на Карела.
— Оно и видать, — равнодушно отозвалась девушка, не взглянув на Карела, и убрала кастрюльку в сумку. Была она маленькая и тонкая, голова, обремененная короной светлых волос, заплетенных на немецкий лад, казалась великоватой для полудетской фигурки, но голубоглазое, с золотистой кожей лицо было нежное и миловидное.
— Твоя жена? — спросил Карел, когда она ушла.
— Сестра, — ответил Соучек и, взяв ведерко, пошел за водой.
Весь день, пока Соучек за работой виртуозно насвистывал в два голоса, Карел все думал о «сапожницких беспорядках» и о том, что будь все такие, как Соучек, готовые «лезть не в свое дело», — то
— Как ее зовут? — спросил он Соучека.
Тот не сразу перестал свистеть и наконец буркнул:
— Кого?
— Ну, твою сестру.
Соучек испустил одну из своих сложнейших трелей, прежде чем соизволил процедить сквозь зубы:
— Анка.
С каждым свободным, солнечным днем лицо Карела теряло замогильную арестантскую бледность, он загорел, впалые щеки пополнели, он все радостнее ощущал свою молодость и здоровье, с каждым днем все больше привыкал к многолюдному чужому городу и отваживался дальше и дальше углубляться в его бесконечные улицы, не напоминавшие ему ничего; он уже начал осваиваться с их речью, и уличное движение перестало ошеломлять и пугать его. Он часто думал об Анке, представляя, как было бы хорошо, если б они могли гулять вместе под руку, в паре, как на работе он был в паре с ее неразговорчивым музыкальным братом. К сожалению, надежда на такое безмерное и невообразимое счастье казалась ничтожной, потому что Анка тоже была на редкость неразговорчива, и если даже иногда, сидя на козлах, встречалась глазами с Карелом, то происходило это, конечно, чисто случайно, потому что на ее светлом лице при этом не отражалось ничего и все говорило о том, что ее загадочная реплика «Оно и видать» была произнесена просто так, безо всякого смысла и намерения.
Размышляя таким образом, Карел забрел однажды на длинную тихую улицу, параллельную речке, которая дала название Вене, и обратил внимание на большую красную вывеску с надписью Redaction der Zukunft, висевшую над входом в небольшой двухэтажный дом кирпично-красного цвета. Это была газета левого крыла венской социал-демократической организации, о чем свидетельствовал уже сам цвет вывески; редакция и экспедиция газеты теснились в этом кирпичном домике вместе с редакцией и экспедицией левой чешской газеты «Дельницке листы», вывеска которой, поменьше размером, но тоже красная, висела справа от входа. Через окно, в котором были выставлены свежие номера обеих газет, наклеенные на картонные щиты, проникал свет, и Карелу пришло в голову зайти и подписаться на «Дельницке листы», как он когда-то, еще живя в Крендельщицах, подписывался на «Будущность и организацию».
Он взялся за ручку двери.
В маленькой комнате за столом, придвинутым к стене, сидел человек, чьи снежно-белые волосы резко контрастировали с пышными черными усами, лишь чуть-чуть тронутыми сединой. Устало подперев голову худой бледной рукой, он, при свете керосиновой лампы под синим абажуром, читал маленькую книжку в черном бархатном переплете.
— Что вам угодно? — тихо спросил он по-немецки и, не вставая, слегка повернул голову к двери, и при виде этого худого задумчивого лица с двумя глубокими морщинами, тянувшимися от углов глаз до подбородка, у Карела радостно дрогнуло сердце, потому что он узнал товарища отца по заключению, своего покровителя и наставника в социализме Гафнера.
5
Бесспорно и вне всякого сомнения это был Гафнер, но такой постаревший, такой серьезный, такой странно-отрешенный в тишине и полумраке пыльной комнатки, и сидел он над книжкой, до того напоминающей молитвенник покойной бабки, и так был непохож на Гафнера из далеких воспоминаний детства, что Карел даже не посмел назваться и только ждал, не узнает ли его сам Гафнер. На вопрос, заданный по-немецки, Карел ответил по-чешски, что хотел бы подписаться на «Дельницке листы»; Гафнер с явным усилием встал и вынул из-под прилавка регистрационную книгу. Карел с волнением ждал, что будет, когда Гафнер услышит его имя.
Но вот Карел назвался — и ничего. «Пецольд — через «ц» или «тц»? — спросил Гафнер, даже не посмотрев как следует на нового подписчика, записал красивым почерком, что нужно, и принял сорок крейцеров подписной платы за квартал. Только подавая Карелу квитанцию, он, осененный внезапной мыслью, наморщил спокойный, высокий лоб и, подняв глаза, задал вопрос, которого Карел ждал всей душой:
— Не вы ли — Карлик Пецольд, которого я знавал на Жижкове совсем маленьким?
И когда счастливый Карел кивнул, Гафнер с улыбкой сказал, что, помнится, он дал тогда Карелу букварь, и, видно, не зря. Что же делает Карел в Вене и как ему живется?
Карел ответил, что работает каменщиком на стройке, а на второй вопрос сообщил, что бабка умерла, но брат и сестра его здоровы, Ружена, если ее помнит пан Гафнер, служит прислугой, а Валентина… в общем, Валентина тоже здорова. На этом разговор был — или должен был быть — закончен: Гафнер протянул Карелу через перегородку свою холодную, бледную руку, пожелал ему всяческих успехов и, сутулясь, вернулся к своему столу. Но Карел не уходил и стоял в нерешительности, глубоко разочарованный.
— Вы хотите еще что-нибудь, пан Пецольд? — спросил Гафнер.
Карел не отвечал, он не знал, как начать, и вдруг выпалил:
— Я хочу, пан Гафнер, потрудиться для рабочего дела…
Гафнер, которому явно тяжело было стоять, сел боком на стул.
— Для рабочего дела… — повторил он, кивая седой головой. — И что же вы хотели бы делать? Царапать заметки в рабочую газету — с этим мы уж и сами справимся, а сверх этого не очень-то много сделаешь… Если не ошибаюсь, в последний раз я вас видел лет пятнадцать назад. Что вы делали все эти годы?
— Работал каменщиком, а последние три года сидел в тюрьме, — ответил Карел; и, обретя вдруг уверенность, поднял упрямую голову. — А посадили меня за то, что я свидетельствовал против Недобыла, о котором вы говорили, что он убил моего отца. По его вине обвалился дом, погибло пять человек, его судили, и я на суде сказал правду. Остальные свидетели побоялись, а я нет, вот и поплатился. А почему я не боялся? Потому что я ваш ученик, пан Гафнер, вы учили меня ненавидеть господ и говорили, что Недобыл — один из самых подлых. Я об этом помнил и вот выступил против него. Только не думайте, я вас ни в чем не упрекаю, но все-таки, ей-богу, не заслужил я того, чтоб вы теперь мне просто ручку пожали и — будьте, мол, здоровы, скатертью дорога. Я много думал о том, что вы мне говорили, но только у Вашека, когда я клеил кульки, у меня в голове прояснилось. Ненавидеть господ — мало, рабочим надо объединиться, нельзя, чтобы они тянули в разные стороны, а добиться этого ох как трудно, знаю, и все-таки я тоже хочу добиваться этого.
Тут он рассказал Гафнеру, который слушал его молча, опустив глаза, о своем напарнике, который на свой риск и страх участвовал в демонстрации сапожников, а заработал одни шишки да насмешки товарищей, и это тем печальнее, что они ведь не первые попавшиеся люди, а все, как и Карел, с мечеными «лербрифами». И о сестре Валентине рассказал Карел, о том, как предана была она идее социализма, как читала вместе с Карелом рабочую газету и разговаривала с ним о том, что там писали, и вот достаточно было трех лет жизни у зажиревшей хозяйки, под присмотром приказчика-братца, и она забыла обо всем, да и айда к комедиантам, в бродячую труппу.
Осмелев, в счастливой уверенности, что заинтересовал Гафнера, Карел говорил и говорил, но тот вдруг прервал его движением руки и, болезненно сморщившись, встал, быстро распахнул входную дверь и снова захлопнул ее.
— Ничего. Мне показалось, кто-то подслушивает, — сказал он, возвращаясь к столику. — Около нашей редакции всегда слоняются шпики, интересуются, кто к нам ходит и что тут делается. Будьте уверены, когда выйдете, к вам привяжется незаметная тень и проводит вас до дому. Постарайтесь избавиться от нее, иначе вас возьмут на заметку в политической полиции за одно то, что вы тут задержались дольше, чем нужно для подписки… Что ж, ладно, вы хотите работать для партии, и не мне отговаривать вас, тем более, что, как вы справедливо заметили, вы пришли к такому решению не без моего участия. Не обижайтесь, что я хотел ограничиться рукопожатием: нам приходится быть осторожными. Верю, что вы настоящий мужчина, Пецольд. Но нам нужны не мужчины, нам нужны герои. Я не герой и потому стал таким, каков есть. Из этих пятнадцати лет десять я провел в тюрьме, и это сокрушило меня душевно и физически; в душу мою вкрались сомнения и слабость. Ваш отец тоже был мужчина, но не герой, потому он и кончил так. Что ж, добро пожаловать, Пецольд, вот вам моя рука уже не на прощанье, но я не хочу, чтобы вы когда-нибудь упрекнули меня за то, что я не предупредил вас, хотя и знал, что вас ждет. Что ждет вас? Тюрьма, нужда и смерть. Я не из тех фантазеров, кто верит, что через три года будет революция и настанет рай земной. Мы ведем борьбу против общества, в распоряжении которого все — армия и полиция, законы, суды, виселицы… а у нас — ничего, одни голые руки. Конечно, нас огромное множество, но мы не едины, мы разделены на два враждебных лагеря. Ах, Пецольд, Пецольд, не дождаться вам социального переворота, а мне и подавно! То, что мы делаем, — мы делаем только для будущих поколений. Уясните себе это прежде, чем решиться на первый шаг. Социал-демократ в глазах полиции и властей хуже убийцы или поджигателя. Убийца, говорят они, убивает отдельных людей, а социалист посягает на весь класс имущих. Убийцу приводят в суд без наручников, социалиста — скованным. Убийцу судят по закону, при суде над социалистом закон обходят. Убийца легко найдет себе красноречивого адвоката, социалист — нет. Идите теперь домой, Пецольд, и подумайте об этом, а главное, о себе, взвесьте свои силы, оцените, способны ли вы терпеть мучения на допросах, но не выдать товарищей, готовы ли жертвовать всем, что у вас есть, и тем, что еще может быть, молодостью, здоровьем, счастьем и, наконец, жизнью. Идите теперь, и если решите пренебречь моим предостережением и пойти с нами, разыщите меня завтра после девяти вечера в кафе «Шмаус-Ваберль» на Бекерштрассе… Нет, нет, приучайтесь ничего не записывать, только запоминайте: кафе «Шмаус-Ваберль» на Бекерштрассе. «Бекер» по-немецки «пекарь», стало быть, Пекарская улица, она начинается у доминиканского монастыря, в нескольких шагах позади собора св. Стефана, его башню видно отовсюду. Повторяю: кафе «Шмаус-Ваберль». А не придете — ничего страшного, я на вас не буду в обиде. Не говорите мне ничего, я больше ничего не хочу слушать, я выслушаю вас только после того, как вы все хорошенько обдумаете.