Владимир Нефф – Браки по расчету (страница 65)
Мартин сидел за столом, довольный, загорелый, в рубашке, расстегнутой на красной волосатой груди; в руках у него была толстая записная книжка, куда перед приходом Борна он записывал что-то своим красивым «гуманистическим» почерком. Глаза у него так и светились, в голосе звучало веселье, затаенный смех — и чего же удивляться его прекрасному настроению: если в первые дни паники доходы Мартина были велики, то за последние двое суток они стали неслыханны.
На вопрос Мартина Борн отвечал голосом усталым, надломленным, лишенным того приятного баритонального тембра, который Валентина называла «графским»: он хотел-де спросить Мартина, не найдется ли на одном из его фургонов двух свободных мест до Пльзени; однако, судя по тому, что ему сейчас Мартин рассказал, он видит, что спрашивать излишне и бесполезно.
Тут Мартин расхохотался.
— Et tu, mi fili?[36] Et tu, Брут? — воскликнул он; откинувшись вместе со стулом и удерживая равновесие только благодаря тому, что зацепился ногами за ножку стола, он обеими руками шлепнул себя по худому животу, перетянутому широким ремнем. — И ты заразился общим безумием и убоялся пруссаков?
У Борна покраснел лоб.
— Не я, прости, не я. Но вот Лизу с ребенком и нянькой я хочу… то есть, не хочу, я не одобряю всю эту… Мне стыдно…
Он привычно оглянулся на буфет, где всегда стоял кувшин с водой. Стоял он там и сейчас. Борн налил себе стакан, жадно выпил.
— Это позорная страница в нашей истории — трусливое бегство почти всего города… — продолжал он. — Но имею ли я право удерживать Лизу, игнорировать ее страх? Не имею — она же, наоборот, имеет право бояться за своего ребенка. Что, если в самом деле произойдут… известные нарушения, я хочу сказать — насильственные действия… Какая ответственность — ведь если б от этого мой ребенок…
— Потерпел ущерб, — подсказал Мартин выражение из элегантного словаря Борна, когда тот запнулся, подыскивая слово.
— Вот именно, благодарю, — уныло сказал Борн, вытирая лоб тонким белым платочком. — Я две ночи не спал, голова отказывается работать. Страшное время.
После этого он извиняющимся тоном рассказал, что делал все возможное, чтоб успокоить Лизины страхи и сломить ее настойчивость — но больше ничего не может; он решил отправить ее с ребенком и нянькой из Праги, лучше всего было бы — в Рыхлебов, к брату, или, пожалуй, в Пльзень, к знакомым Валентины; если б еще Валентина написала рекомендательное письмо, они, может быть, предоставили бы, бога ради, приют моей жене.
— Мартин, прошу тебя! — воскликнул Борн. — Прошу тебя, окажи мне эту милость, увези ее! Ты не знаешь, какой у меня дома ад…
Мартин с усмешкой нескрываемого злорадства наблюдал за своим зятем, обычно таким благовоспитанным и самоуверенным. Давно уже прошло ребяческое восхищение, которое внушал ему Борн, когда Мартин юношей приходил в его салон. Теперь, когда он затмил Борна богатством и успехом, ему казалась легковесной и недостойной настоящего мужчины элегантность Борна, ненужными — его общественные дела, сумасбродным — его патриотизм. «К чему все это? — думал Мартин. — Начали мы оба с одного и того же — он с одной половиной состояния старого Толара, я с другой. И вот у меня пятьдесят человек в штате, а у него сколько? В лучшем случае пять-шесть. У меня дом на Сеноважной площади, Комотовка, Опаржилка — а у него? Один «графский» голос. Да и тот, кажется, был, да сплыл».
— Вот видишь, видишь, как все обернулось! А ты еще уговаривал меня подарить казне фургоны и лошадей, — медленно, с чувством превосходства, произнес Мартин и покачал растрепанной головой. — Хорош бы я был, послушайся я тебя! Что это за тряпка у тебя на рукаве?
Борн носил белую повязку гражданской милиции, учрежденной городской управой после бегства императорско-королевской полиции.
— Странные какие-то у тебя все дела, я тебя не понимаю, — искрение удивился Мартин, когда Борн кратко и нетерпеливо объяснил ему, что это за повязка.
Потом Мартин сказал, что рекомендательное письмо Мадерам — так звали пльзеньских знакомых — Валентина, конечно, с удовольствием напишет, а если и не напишет, то достаточно, чтобы написал он, сам Мартин, потому что и он с Мадерой одна рука. А вот отправить Лизу с нянькой будет чертовски трудно, потому что все повозки, включая плохонькие телеги, на которых возят лед и навоз, все время в работе.
— Вот, взгляни. — Он раскрыл перед Борном свою записную книжку, страницы которой были сплошь мелко исписаны фамилиями и цифрами. — Это моя программа на завтра, тут, брат, так приходится голову ломать, пока все подсчитаешь да распишешь, чтоб и упряжки получше использовать и чтоб лошади отдохнули, не перетрудились, — настоящая стратегия! — Мартин оглянулся, словно опасаясь, не подслушивает ли кто, потом наклонился к Борну и, прикрыв губы ладонью, сказал шепотом, каким рассказывают неприличные анекдоты: — Только нельзя мне эту стратегию делать так глупо, как наши командиры! Я-то их знаю, видал я их, целые романы могу написать, что это за олухи! Посади такого Бенедека на мое место — ручаюсь, через неделю все мои лошадки будут валяться кверху ногами! — Он выпрямился и продолжал обычным голосом — Так что нечего удивляться, что все так получилось. Одного не пойму — чего это пражане так перепугались, зачем удирают? Будто у пруссаков нет занятия получше, чем убивать мирных жителей. Или, думаешь, будут убивать?
«Как равнодушно он на это смотрит! — подумал Борн. — Как если бы гадал, какая завтра будет погода. И это — человек, несколько лет назад показавший себя героем, патриотом! Но разве не прав он, что не потерял головы, сохранил спокойствие, остался на своем месте и продолжает свое дело — разве это, в конечном счете, не самый настоящий, самый нужный патриотизм?»
— Нет, убивать не будут, — ответил он хмуро, поникнув головой, словно сожалел о том, что пруссаки не будут убивать. — Но несомненно одно: раз пруссаки проникли в Чехию, они отсюда не уйдут, останутся навсегда. Не успели мы вырваться из когтей Вены, как нас схватил прусский хищник. Теперь конец. Теперь мы — между двумя жерновами, и они нас размелют в пыль. И весь мир будет взирать на это хладнокровно, и никто ради нас пальцем не шевельнет.
— Что ж, каждому своя рубаха ближе к телу, — рассудительно молвил Мартин. — Только я не смотрел бы на это так уж мрачно. Мороз крапиву не спалит, чехи уже немало вынесли, вынесут и это. Даже если пруссаки застрянут у нас навечно, мы уж как-нибудь пробьемся, удержимся на поверхности — экспедиторы всегда будут нужны, да и на твои китайские паборы и на эти швейные машинки всегда будет спрос — верно? Будь что будет, а мы с Валентиной из Праги ни за что не двинемся — еще чего не хватало, бросить дело, поставленное вот этими руками! — Мартин, растопырив пальцы, тряхнул над раскрытой записной книжкой своими темными, мозолистыми ладонями. — Разум, господи, разум! Отчего не послушаться разума, когда за это денег не берут? Или пруссаки нас проглотят, как ты говоришь, займут всю Чехию и Моравию, и тогда незачем от них бежать, хоть бы и в Пльзень — Пльзень-то они ведь тоже заберут. Или они поведут себя прилично, подпишут мир с государем императором, да и уйдут, откуда пришли, — а тогда и тем более незачем от них удирать. — Мартин обоими локтями оперся на стол, пристально посмотрел в глаза Борну. — Знаешь, что говорит мой батюшка? Мой батюшка говорит: кто трус, по тому пердуны звонить будут, а засранцы хоронить придут. Я вот не из пугливых, а как забоюсь, сейчас вспомню батюшкино присловье, и страху как не бывало. Так как же нам быть с твоей Лизой? Не может она поехать одна, а ребенка на колени взять? Для одного седока еще как-нибудь выкроили бы какой ящик, чтоб посадить, но откуда взять место для няньки?
— Нет, это совершенно невозможно и немыслимо, — возразил Борн. — Лиза без няньки как без рук, не сумеет даже перепеленать малыша… — Тут Борн запнулся, соображая, поднял бровь. — Или его уже не пеленают? Сам не знаю — но неважно, все равно Мишу надо переодевать, кормить, а Лизе самой этого не суметь, она такая непрактичная!
Он закрыл глаза и глубоко вздохнул.
— Да уж я понимаю, не всякая женщина — Валентина, — сказал Мартин, с улыбкой щурясь на Борна. Видно было, что ему приятно произносить имя Валентины.
Борн нахмурился.
— Действительно, Лиза — не Валентина, Валентина только воспитала Лизу, и воспитала ее скверно, так скверно, что хуже некуда. А я ее перевоспитывать не могу, тем более теперь, когда все мои утверждения оказались неверными, и я потерял всякий авторитет. Я во всем ошибался, и кто поручится, что не ошибаюсь и теперь. Я говорю — подло обращаться в бегство и бросать все свое, но, может быть, я и тут ошибаюсь, точно так же как ошибался, предсказывая, что нам теперь вернут свободу. Ну что ж, пожалуйста — ладно, я ошибаюсь, и пусть случится то, чего не миновать, пусть пруссаки перестреляют всех до единого, пусть все берут — отлично, они имеют на это право, они победители, но они но крайней мере ни в чем нас не обманывали, не лгали нам.
Борн побледнел и заговорил очень громко:
— Бог свидетель, теперь мне пруссаки милее, чем шайка лицемеров, у которых хватило совести лгать нам, будто мы выигрываем битву, а сами тем временем тихонько улепетнули, исчезли, скрылись, предоставив нас защите небес! А этот позор, когда потомки гуситов вывешивают белые флаги и обращаются в бегство, еще не увидев неприятеля, — и среди них моя жена! И я сам сижу вот и умоляю тебя господом богом увезти ее — до чего я дошел? Где нравственные идеалы, в которые я уверовал? Правительство изолгалось, элита нации — трусы и подлецы… Мы научились ездить без лошадей, даже по воздуху можем летать — но в нравственности не двинулись вперед ни на шаг, слышишь, Мартин, ни на шаг! И я дурак, трижды дурак, я верил, что трудолюбие и порядочность наперекор всему дадут нам то, чего не могли достичь наши отцы, и что, если мы будем терпеливы и честны, то дождемся наконец золотой свободы. Чего же дождемся мы на деле? Разве что пекла, и дьяволы будут поджаривать на вертелах наши чистые души, а разбойники будут смеяться над нами сверху да языками дразниться…