реклама
Бургер менюБургер меню

Светлана (Лана) Макаренко-Астрикова – Марина Цветаева. Нетленный дух. Корсиканский жасмин. Легенды. Факты. Документы (страница 6)

18

Ирина и Аля Эфрон. Две сестрички.

Не написали Аля и Марина своему» отважному версальцу» и о смерти маленькой сестры и дочери Ирины, родившейся в апреле 1917, уже после страшной, окончательной разлуки с Сережей, (* Семья весьма недолгое время, раннюю осень 1916 – ого, провела вместе в Александрове под Москвой, у сестры Марины, Анастасии, и в Феодосии, в Крыму, у Макса Волошина. Потом, по настоянию мужа, уже беременною, Марина возвратилась вместе с Алей в Москву. Ирина, вторая дочь, родилась 3 апреля 1917 года. Сохранились четыре записки Марины для Али из московского родильного приюта – автор.) и умершей в Москве в феврале 1920 года, от голодной слабости.

Марина оставила все это на «потом», для загаданной страстно ею – встречи! И для своей книги: «Земные приметы. Чердачное».

Для осмысления того страшного опыта,«небытия», который они с Алей вдвоем, в избытке, получили. Для его – не забвения.

Алины детские записи Марина вообще планировала включить в качестве второго тома в издание своих горчайших «Земных примет.» Чердачного». Тогда – не сбылось. Я читаю сейчас несколько страниц из нее, составляющей, как бы в едином ключе – и дневник, и страстное, ошеломляющее обнаженностью правды, свидетельство о времени, в котором они, две одинокие «птицы – странницы, бесприютные» жили, любили, надеялись и пытались еще творить:

«Пишу на своем чердаке, – кажется, 10 ноября, с тех пор, как все живут по – новому, не знаю чисел…

Живу с Алей и Ириной (Але – шесть лет, Ирине – два года 7 месяцев), в Борисоглебском переулке, против двух деревьев, в чердачной комнате, бывшей Сережиной. Муки нет, хлеба нет, под письменным столом фунтов двенадцать картофеля, остаток от пуда!

Мой день: встаю – верхнее окно еле сереет – холод – пыль от пилы, ведра, кувшины, тряпки – везде детские платья и рубашки. Пилю. Топлю. Мою в ледяной воде картошку, которую варю в самоваре. Долго варила в нем похлебку, но однажды засорила пшеном так, что потом месяцами приходилось брать воду сверху, снимая крышку ложкой, самовар старинный, кран витой, ни гвоздю, ни шпильке не поддавался, наконец, кто – то из нас как то – выдул! Самовар ставлю горячими углями, которые выдуваю тут же, из печки. Хожу и сплю в одном и том же, коричневом, однажды безумно – севшем, бумазейном платье, шитом еще весной 17 – го за глаза в Александрове. Все прожженно от падающих углей и папирос. Потом уборка…

Угли, мука от пилы, лужи (от мокрого белья и пеленок, вероятно, ведь Ирина еще мала!) – автор. И упорное желание, чтобы пол был чистым. За водой к Гольдманам (*соседи снизу), с черного хода. Прихожу – счастливая: целое ведро воды и жестянка! («И ведро и жестянка – чужие, мое все украдено», – пишет Марина. А что уцелело – выменяно на продукты, добавлю я от себя. – автор.) Потом стирка, мытье посуды, поход за даровыми обедами.

Не записала самого главного – веселья, остроты мысли, взрывов радости при малейшей удаче, страстной нацеленности всего существа – все стены исчерканы строчками стихов и NB – для дневника и книги (не было насущного – бумаги!), не записала путешествий по ночам в страшный ледяной низ, – в бывшую Алину детскую – за какой – нибудь книгой, которую вдруг безумно захотелось… Не записала своей вечной, одной и той же – теми же словами! – молитвы перед сном.

Но жизнь души – Алиной и моей – вырастает из моих стихов – пьес – ее тетрадок. Я хотела записать только день! (Марина Цветаева «Чердачное». Отрывки. 1917 – 1920гг.)

В этих днях и вечерах, «счастливых иногда – хлебом» – рождались стихи и пьесы Марины и такие вот, поражающие удивительные по силе чувства и внутренней жизни Души! – ее разговоры с шестилетней Алей:

«….Я рассказываю:

– Понимаешь, такая старая, старинная, совсем не смешная. Иссохший цветок – роза! Огненные глаза, гордая посадка головы, бывшая и жестокая красавица. И все осталось – только вот – вот рассыплется.. Розовое платье, пышное и страшное, потому что ей семьдесят лет, розовый парадный чепец, крохотные туфельки.. И вот, под удар полночи – явление жениха ее внучки. Он немножко опоздал. Он элегантен, галантен, строен, – камзол, шпага..

Аля, перебивая:

– О, Марина! – Смерть или Казанова!

(Последнего знает по моим пьесам «Приключение» и «Феникс»)…

Объясняю ей понятие и воплощение:

– Любовь – понятие, Амур – воплощение. Понятие – общее, круглое, воплощение – острие, вверх! Все в одной точке, понимаешь?

– О, Марина, я поняла!

– Тогда скажи мне пример.

– Я боюсь, что будет неверно.

– Ничего, говори, если будет неверно, скажу.

– Музыка – понятие, голос – воплощение. (Пауза) Доблесть – понятие, подвиг – воплощение. – Марина, как странно! Подвиг понятие, герой – воплощение.

Они обе думали об одном и том же.. Не называя имен, не говоря, внутри, душою. Вспоминая. И молясь.

Алина, счастливо записанная Цветаевой, молитва была такая:

«Спаси, Господи, и помилуй; Марину, Сережу, Ирину, Любу (последняя няня или прислуга? – автор.), Асю, Андрюшу (сестра М. И. Цветаевой и ее сын, оставшиеся в Крыму – автор), офицеров и не – офицеров, русских и не – русских, французских и не – французских, раненных и не – раненных, здоровых и не – здоровых, всех знакомых и не – знакомых».

Но чистая детская молитва все же не спасла младшую сестренку Али. Дети почти все время голодали. Аля, впридачу ко всему, начала безнадежно хворать – приступы лихорадки ее почти не оставляли. Чтобы как – то уберечь трехлетнюю малышку от постоянного недоедания, Марина, по торопливо – небрежному совету знакомых, в ноябре 1918 года, отвезла Ирину в Кунцевский сад – приют для детей – сирот, где давали горячую баланду – суп раз в день – так называемое «питание»! Приют этот считался тогда образцовым и снабжался продуктами американской «Армии спасения». Но, вероятно, они разворовывались, увы…

Безнадежная, отчаянная соломинка: вороватый приют – попытка спасти ребенка, частицу любимого ею Сережи.

Марина описала тот день, когда они прощались с Ириной. Немногими, скупыми словами. Их старательно обходят вниманием почти все именитые «цветаеведы». Еще бы. Ведь этот маленький карандашный абзац в дневнике рушит их стройные теории о «нелюбви» Марины к младшей дочери, о не памяти о ней:

«14 ноября в 11 часов вечера, – в мракобесной, тусклой, кипящей кастрюлями и тряпками столовой, на полу в тигровой шубе, осыпая слезами собачий воротник, – прощаюсь с Ириной.

Ирина, удивленно улыбаясь на слезы, играет завитком моих волос. Аля рядом, как статуя воплощенного – восторженного горя.

Потом поездка на санках. Я запряжена, Аля толкает сзади. Бубенцы звенят – боюсь автомобиля. Аля говорит:

«– Марина! Мне кажется, что небо кружится. Я боюсь звезд!»

«Я боюсь звезд!» – на всю жизнь осталось в душе Али, пусть и подсознательно, это горестное ощущение – воспоминание безнадежной поездки в Кунцево и боязнь черноты ночи. Чернота никогда, за всю ее жизнь, не сулила ничего хорошего. Такою же, звездною, черною ночью, 27 августа 1939 года придут с обыском на дачу в Болшево.

И уже на рассвете Алю увезут на Лубянку. Но это будет позже. А сейчас – ноябрь 1918 года*. (*Кстати, по некоторым документам и книгам, обе девочки были временно помещены Мариной в Кунцево, но Алю она вскоре забрала из – за болезни. Найденная мною дневниковая запись противоречит общепринятым фактам, но, разумеется, не меняет сути Судьбы и обстоятельств. – автор.)

Через несколько недель после тягостного расставания с сестрой, Аля окончательно слегла. Малярийная лихорадка, плавно перешедшая в тиф, тогда едва не лишила ее жизни. Марина ни отходила от нее ни на шаг почти два с лишним месяца, а, опомнившись, едва Але стало немного легче, бросилась в Кунцево, к Ирине. Но ее встретили там равнодушными словами, что «Ирина Эфрон скончалась от слабости несколько дней тому назад»….

После смерти Ирины многие легковесно обвиняли Марину Цветаеву в том, что она была беспечно – жестока к малышке, не занималась ею, и даже – била! В последнее, зная душу Марины и ее отношение к детям – чужим, своим, трепетное и внимательное, строго – заботливое, – тому пример: переписка с Ариадной Берг и Алиными друзьями, Ириной Лебедевой, Ниной Гордон, и другими, – поверить – невозможно! Верится больше – и сразу – в другое. В горечь безысходного одиночества матери двоих маленьких и очень больных девочек в ледяной пустыне привычных уже всем смертей, голода, безразличия.

Безразличия из инстинкта самосохранения. Он ведь обостряется в пограничных ситуациях, как известно. Марина старалась не судить людей. Просто ее горе говорило за нее. Вот строки письма к В. А. Звягинцевой, от 7 февраля 1920 года, написанные через три дня после смерти младшей дочери:

«… Живу со сжатым горлом, как на краю пропасти.. Временами забываюсь совсем, радуюсь тому, что у Али меньше жар, или погоде – и вдруг – Господи, Боже мой! – Я просто еще не верю!.. У меня была только Аля, и Аля была больна, и я вся ушла в ее болезнь и вот, Бог наказал.. <…>

Другие женщины забывают своих детей из – за балов – нарядов – праздника жизни. Мой праздник жизни – стихи, но я не из – за стихов забыла Ирину, я два месяца ничего не писала! И самый ужас, что я ее не забыла, не забывала, все время терзалась и спрашивала у Али: «Аля, как ты думаешь…» И все время собиралась за ней, и все думала:" Ну вот, Аля выздоровеет, займусь Ириной! А теперь – поздно!»2