реклама
Бургер менюБургер меню

Светлана (Лана) Макаренко-Астрикова – Марина Цветаева. Нетленный дух. Корсиканский жасмин. Легенды. Факты. Документы (страница 12)

18

И чтобы закончить о речах и стихах: Вы еще немножко слишком громки.»

Чтобы утишить эту громкость до истинной, внутренне – сосредоточенной Тишины Души Поэта, Марина, как и всегда окунулась с головою во всего Гронского, без устали вкачивая в него Себя, все еще – молодую, если не внешне, то изнутри. Она была счастлива их знакомством, в котором ему все было – внове, все было – интересно: и острота ее ума, и пылкость воображения, и несдержанность ее, порою.. Они разбирали вместе кусочки

«Федры» – трагедии, словно выплывшей из нее самой легким облаком – заревом, и она тщательно разъясняла ему что – то непонятное. Непонятную ему пока любовь зрелой Женщины к молодому человеку, почти что сыну – по возрасту. Любовь, замешанную на истовом, неутоленном чувстве «выпестовывания», материнства, Она, конечно, хотела, чтобы он раньше созрел, дорос до себя и перерос себя, как и подобает Человеку Творящему… Неважно, пишет он что то при этом или – нет. Творить судьбу себя тоже – талант. Данный Небесами – не каждому. Она хорошо понимала это. И старалась, чтоб ему было, что сказать.. Чтобы научился говорить. Чтобы – не боялся…

Часто и – замолкала в беседе, просто смотрела в глаза, подвигала ближе к себе оловянную чашечку с горячим обжигающим кофе – знаменитую чашечку Цветаевой, из которой никто не мог пить, кроме нее, ибо – нестерпимо обжигала губы, до дна Души, так же, как и строки ее стихов.. Он не нарушал молчания, а она сама не наводила его на параллели с сюжетом «Федры», ибо разумом и сердцем всячески сопротивлялось охватывающему ее порой чувству недоумения, холодка и ознобы, при виде его стройной, немного сутулой фигуры, всегда чуть нагибавшейся при входе в их дом, строго – скромный, но неизменно приветливый для всех, кто вошел. И это – она, которая никак не признавала надвигающегося «сорокалетия и после», с его неизбежной, как ей всегда казалось, зимой одиночества… Аля, почти всегда бывшая рядом с нею, восемнадцатилетняя девушка с бездонностью серо – зеленых как море глаз, косою до пояса и какой то необъяснимой хрупкостью от которой сжималось сердце..

«Медонский паж королевы и Феи». (Продолжение). Догадки. Озарения души

…Он стал почти своим в их доме. Через него передавались приветы и скромные сувениры родителям, ему, без тени смущения, рассказывались маленькие семейные тайны, к примеру, кому делались, а кому – нет прививки от туберкулеза. Ему рассказывали о течении болезней и о капризах маленького Мура. Ему дарились и давались для чтения самые сокровенные, – даже незавершенные! – рукописи.

Так, он читал заметки Марины о Германии, раньше нигде не опубликованные. В них она вспоминает о себе юной, еще не сироте, но уже познавшей бездну детской влюбленности, отчаяния, одиночества. Вспоминает пронзительно, с острым ощущением невозвратности, нелдолюбленности, вообще – с детства – нелюбимости! Почему она дала ему прочесть именно эти заметки? Надеялась ли их опубликовать в «Последних днях», откуда неизменно исправно получала, пусть и маленькие, но – гонорары, выручавшие семью, как всегда, «в самую последнюю минуту»? * (*Слова М. Цветаевой) Или – просто хотела дать ключ к своей Душе, тот самый неуловимый камертон, который он бы чутким ухом понял и почувствовал – непременно. Так ей, Марине, думалось. И – верно думалось, ибо чувствовала, знала, зрила вещим оком своим она людей – насквозь.. И потому, ничтоже сумнешиеся, подпустила Николая Гронского на близкое расстояние. До самого сердца. Сердца не только своего. Семьи. Вместе с Цветаевыми – Эфрон он исправно посещал синематографы и вечера публичных выступлений С. М. Волконского – старого знакомца Марины еще по «якобинской, маратовской Москве»; А. М. Ремизова, В. Маяковского, (* прежде нигде документально не отмеченное чтение стихов Маяковским, на котором мог присутствовать Гронский с Цветаевыми, к примеру, состоялось в конце ноября 1928 года – автор) – словно еще один ребенок, птенец, которого она щедро приняла под свое безбрежное крыло. Ее это утешало, ободряло, хотя, быть может, внутри себя она и насмешничала, гордясь немного тем, что принялась взращивать еще одну Высокую и бесприютную Душу. И – главное. Марина – наблюдала. За дочерью. Сердце которой было чуть смущено. В пору приближающегося шестнадцатилетия это так естественно, что не всем заметно. Разумеется, кроме Матери.. Да еще такой, как Цветаева.

Аля тогда непременно и незаметно была рядом с ними. С ним. Он часто держал ее под руку. Ей он нравился: молчаливый, несколько застенчивый юноша, старомодно вежливый, взахлеб рассказывающий о горах, об их далекой высокой снежности и синеве – увлекался всерьез альпинизмом, что Але при ее больном сердце, малокровии было – недоступно. Рассказывал Николай и о горных, альпийских цветах, о зеленой траве, почти под снегом, о загадочном, остролистном, тонколепестковом, «эльфно – фейном», волшебном, из легенд, эдельвейсе… Особенно чарующе звучали такие рассказы на вольном ветре медонских лесов, в долгие часы их прогулок – неспешных, все они были хорошими ходоками, включая Мура Деревья качали листвою где – то в вышине, вязы, буки, белые клены – яворы, а он – все рассказывал, рассказывал своим характерным,. чуть глуховатым голосом, меняя интонацию, утишая, ее – помнил ведь, что сказала Марина о его» юношеской громкости». Он читал строфы своей поэзии, немного непонятной, похожей на стариную вязь альбома в велюровом переплете, с кожаными застежками, и Але все казалось, что слушая ее, погружается она в давно забытый мир, пахнущий еще детством: томиками» Войны и мира» в книжном шкафу гостиной на нижнем этаже, в давно исчезнувшем доме в Борисоглебском, с вязью углем начертанных букв Марининого четверостишия слева от перил изломанной лестницы – тогда почти сожгли балясины в камине, обои потопили там же, спасаясь от «ледяной пустыни холода»… Жаль, что нельзя было заснять это время на серебряный негатив, как часто делали они сейчас, ловя глазом объектива большеголового, сияющего румянцем Мура, который любил играть волосами Марины, пропуская их сквозь пальцы, сидя у нее на коленях… Фотография получилась отменная: красивый, горбоносый профиль «Ма – ми» в ореоле распушенных ветром и сыновней рукою волос, ее поза орлицы, закрывающей крылом своего крупного увальня – орленка, пока еще безмятежного и солнечного… «Колюшка», как часто называла Марина Гронского, хорошо умел управляться с тяжеловесной треногою фотоаппарата, и часто, неся за ним кофр с негативами и черным покрывалом, Аля думала, что многое отдала бы, чтобы вот так спокойно идти – вслед ему или об руку с ним. По благоуханным тропкам Медона ли, Версаля, Кламара.. А, может быть, когда нибудь и – России..Они читали одни и те же книги. Их тщательно выбирала им Марина, следящая зорким оком за их романом – тихим, едва заметным, едва осмеливающимся быть… Только намечался его рисунок, даже не рисунок, а – канва… Марина была бы счастлива, она дружила со всею семьею Гронских, особенно уважая главу семейства, но по женски чутко понимая и метущуюся, мятежную душу Нины Николаевны. Та, будучи намного моложе супруга, имела несчастие влюбиться в другого, но не имела смелости уйти из семьи. Двойственность, разрывность натуры Нины Гронской, разорванность ее сердца болью Цветаева почувствовала тотчас, лишь однажды побывав в гостях наверху, в мезонине Нины Николаевны… Многие из ее работ были неокончены, повсюду висели на стенах фотографии сына, и где то украдкою, меж ними, проглядывал профиль того, другого, нечеткий неясный, как намечающийся берег иной, возможно – невозможной жизни.

«И канул мой сентябрь»… Уроки принятия боли. Надпись на книге

Николай Гронский.

Роман Нины Гронской, посмевший быть, в конце концов, реальностью, смял собою другую Реальность. Только намечавшуюся. Марина, с молчаливого согласия всей семьи планировала совместный с ними отдых Гронского в Понтайяке, ожидая его в сентябре, к океану и планируя, какой это» незакатный, нескончаемый будет сентябрь».. Но вместо этого – грянул совсем не сентябрьский гром: Нина Николаевна внезапно, ночью, решилась выяснить отношения с мужем. После ссоры, она собрала вещи и ушла жить в мастерскую, что располагалась в одном из районов Парижа. И хотя речь о разъезде и разводе пока не шла, с отцом Николая случился сердечный приступ. Не решившись оставить больного на руки прислуги, сын отложил отъезд в Понтайяк, хотя Сергей Эфрон уже принес ему посылку для Марины и Али.. Посылку, увы, пришлось возвратить. И деньги, одолженные у Эфрона на билет, – тоже..

Мечтанная, поздняя, сорокалетняя, «океанная, безбрежная» осень Марины – пропала.

Но, получив письмо от Гронского, о категорической невозможности приезда, она пишет ему строки, летящие чуть наискось, через листы, стремительные, и словно стремящиеся утешить: " Только что твое письмо о перемещении матери. А ты где теперь будешь? Чуяло мое сердце, что на том верху я буду только раз! (бывший).

– Ты сберег мать от большого ужаса, но – может быть – и от большого счастья. Думал ли ты о последнем часе – в ней – женщины? Любить, это иногда и – целовать. Не только «совпадать душою». Из-за сродства душ не уходят из дому, к душам не ревнуют, душа – дружба.