Пол Остер – 4321 (страница 64)
Все прошло не так уж плохо, как могло бы, но в иных отношениях все было гораздо хуже. Миссис Бальдвин исправила ему опечатки, орфографические ошибки и грамматические ляпы, а это не только помогло ему, но и показало, что рассказ она прочла с некоторым тщанием, и когда они сели обсуждать произведение после уроков через шесть дней после того, как он отдал ей рукопись, она похвалила его за настойчивость и богатство воображения, и, если быть совсем уж откровенной, добавила она, ее поразило, что у такого очевидно нормального, уравновешенного мальчика могут быть такие темные, тревожащие мысли о мире. Что же касается самого рассказа, ну, он, конечно, нелеп – отъявленный пример жалкого заблуждения, зашедшего не туда, но даже если допустить, что пара ботинок способна думать, чувствовать и вести беседы, что именно Фергусон пытался свершить, изобретая этот свой мир комиксов? Там, несомненно, есть кое-какие трогательные и забавные моменты, некоторые проблески подлинного литературного таланта, но по большей части рассказ ее покоробил, и ей непонятно, почему Фергусон выбрал именно ее своим первым читателем, поскольку он, должно быть, знал, что ей не понравится его использование слов на известные буквы (голубиный
Он не знал, как ей ответить. Пока миссис Бальдвин не принялась бомбардировать его своей критикой, он предполагал, что они станут говорить о механике сочинения художественной литературы, о вопросах технических, вроде структуры, ритма и диалога, о важности использования одного слова, а не трех или четырех, о том, как избегать ненужных отступлений и двигать сюжет вперед, о мелких, но важных вещах, какие он еще пытался освоить самостоятельно, но ему и в голову не могло прийти, что миссис Бальдвин накинется на него, похоже, с нравственных позиций, поставит под сомнение саму суть того, что он написал, и осудит это как
Мне жаль.
Мне тоже жаль, сказала миссис Бальдвин. Знаю, тебе кажется, будто я к тебе строга, но это ради твоего же блага, Арчи. Я не утверждаю, что твой рассказ непристоен – особенно если сравнить его с некоторыми книгами, что печатают у нас в последние годы, – но он вульгарен и безвкусен, и я просто хочу знать, о чем ты думал, когда писал его. Ты что-то имел в виду или просто стараешься шокировать людей набором стертых шуточек?
Фергусону больше не хотелось там сидеть. Ему хотелось встать и выйти из класса и никогда больше не видеть морщинистого лица миссис Бальдвин и ее водянистых голубых глаз. Он хотел бросить школу и сбежать из дому и ездить по железке, как сезонник в Депрессию, выпрашивая себе пропитания у дверей кухонь и в свободное время сочиняя грязные книжонки, быть человеком, никому и ничем не обязанным, смеяться, плюя в рожу этому миру.
Я жду, Арчи, сказала миссис Бальдвин. Тебе что, нечего сказать в свое оправдание?
Вы хотите знать, что было у меня на уме, так?
Да, о чем ты думал.
Я думал о рабстве, сказал Фергусон. О том, как некоторые люди на самом деле были собственностью других людей и им приходилось делать то, что им велят, с той минуты, как родились, до той минуты, как умрут. Ханк и Франк – рабы, миссис Бальдвин. Они из Африки – с обувной фабрики, – а потом их заковали в цепи и отправили в Америку на судне – в обувной коробке, в фургоне на Мадисон-авеню, – и потом их продали хозяину на аукционе рабов.
Но ботинкам у тебя в рассказе нравится быть ботинками. Ты же не хочешь мне сказать, что рабам нравится быть рабами, верно?
Нет, конечно, нет. Но рабство длилось сотни лет, и сколько раз рабы восставали и бунтовали, сколько раз рабы убивали своих хозяев? Да почти никогда. Рабы устраивались, как умели, в скверных условиях. Они даже рассказывали анекдоты и пели песни, когда могли. Это и есть история Ханка и Франка. Им приходится подчиняться воле хозяина, но это не значит, что они не пытаются извлечь как можно больше из того, что у них есть.
Но ничего этого не чувствуется из написанного, Арчи.
Я не хотел, чтобы это было слишком уж очевидно. Может, в этом вся беда, а может, вы этого просто не уловили, не знаю. Как бы то ни было, именно это я и имел в виду.
Я рада, что ты мне это рассказал. Это не меняет моего мнения о рассказе, но теперь я хотя бы знаю, что ты старался создать что-то серьезное. Мне рассказ не нравится от всего сердца, понимаешь, а еще больше – от того, что в нем есть кое-что хорошее, и поскольку я женщина уже старая, мне, наверное, никогда не будет нравиться то, что ты делаешь, – но продолжай писать дальше, Арчи, и не слушай меня. Тебе не нужны советы, тебе просто нужно не бросать. Как твой дорогой друг Эдгар Аллан По написал как-то раз одному человеку, желавшему стать писателем:
Он не стал ей рассказывать о последних страницах рассказа или о том, что думал, когда Алиса ставит Ханка и Франка в чулан. Если миссис Бальдвин не уловила тайных отсылок к рабству, как могла она понять, что чулан – это концентрационный лагерь, а Ханк и Франк тут уже больше не черные американцы, а европейские евреи во Второй мировой войне, чахнут в заключении, покуда их наконец не сожгут насмерть в мусоросжигателе-крематории? Ничего хорошего бы не вышло, если б он ей это сказал, да и о дружбе незачем было говорить, которая, с его точки зрения, была тем главным, о чем весь рассказ, потому что это бы означало говорить об Арти Федермане, а у него не было желания делиться своей скорбью с миссис Бальдвин. Она могла оказаться права в том, что он не сделал все это более зримым для читателя, и тот ничего не засек, но, опять же, она могла оказаться и слепа, поэтому он не засунул рассказ в ящик и не перестал о нем думать, а исправил ошибки, обведенные миссис Бальдвин в рукописи, и перепечатал текст еще раз, только теперь уже – под копирку, чтобы у него получился второй экземпляр, который на следующий день он отправил авиапочтой тете Мильдред и дяде Дону. Через двенадцать дней после этого он получил письмо из Лондона, которое на деле оказалось двумя письмами в одном конверте, отдельными откликами от каждого, оба – благоприятные и восторженные, ни один не слеп к тому, что не удалось заметить его учительнице. Вот так штука, сказал он себе, когда его захлестнуло великой волной счастья, ибо даже хотя его тетя и дядя объявили «Душевные шнурки» хорошим рассказом, приговор их никак не менял того, что миссис Бальдвин по-прежнему считала его плохим. Одна и та же рукопись воспринималась иначе разными парами глаз, разными сердцами, разными мозгами. Вопрос уже не стоял о том, что одного человека лупят, а другого голубят, это один человек, которого лупят и голубят одновременно, ибо так в этой игре все и устроено, сообразил Фергусон, и если он намерен в будущем показывать свой рассказ и другим людям, ему придется быть готовым принимать тычки не реже поцелуев – или лупить его будут десять раз на один поцелуй или сотню раз, а поцелуев вообще не достанется.