Остин Райт – Островитяния. Том третий (страница 20)
— Жизнь оказалась жестокой к ней.
— У нее не было своей
— Что это значит?
— Я уже, наверное, наскучил вам Островитянией?
— Нет, нет. Расскажите.
— Островитянским девушкам никогда не прививают мысль о том, что ожидающая их жизнь может быть более пышной и яркой, чем та, что они ведут. Каждая знает, что, если выйдет замуж, условия ее жизни останутся практически теми же. Девушка отдает предпочтение мужчине, исходя из его собственных достоинств, а не из его достатка. И после свадьбы она не пытается изменить жизнь мужа. В браке она обретает чувство уверенности и постоянства и на этой основе может сама построить богатую и счастливую жизнь.
И я поделился с девушкой своими раздумьями о любви родителей ко мне и моем отношении к ним, о том, какие чувства питают Филип и мама к нашим родственникам, и наконец сказал:
— Все это, Глэдис, примеры любви, но любви ущербной, хотя она могла бы принести и гораздо лучшие плоды, будь у каждого из нас
— Бедная мама, — тихо сказала девушка. — Интересно, понравилось ли бы ей такое.
— А вам?
— Мне? — Глэдис задумалась… — Скорее всего я не гожусь для островитянской жизни.
— Но почему?
— Я во всем сомневаюсь. Та островитянка, про которую вы рассказывали, твердо знала, чего хочет. Мне это, в каком-то смысле, не дано.
— Неужели они показались вам людьми, не ведающими сомнений?
— Разве это не так?
— Они прекрасно разбираются в человеческих отношениях, потому что образование их строится иначе: меньше внимания уделяется фактам и гораздо больше — реальным человеческим чувствам и поведению. Такое образование развивает в них чуткость души.
Глэдис погрузилась в задумчивость.
— Мне трудно ответить вам, — заговорила она наконец, и слова ее, изобличая еще свежий жизненный опыт, прозвучали интригующе. — Значит, они так хорошо понимают друг друга?
— Если островитянин влюбляется, а его возлюбленная отвергает его, она считает своим долгом объяснить ему все причины и быть с ним предельно искренней.
— И Дорна повела себя так же? — робко спросила Глэдис.
— Да, и, зная, как ревностно берегут женщины тайну своих прихотливых поступков, думаю, что она повела себя как замечательный, истинно добрый человек.
— Быть может, лучше иногда пожалеть мужчину и не говорить ему все напрямик? Ведь если он будет постепенно узнавать истину, ему придется не так больно.
— Нет!
— Но часто девушка сама не в силах разобраться в своих чувствах.
— Пусть так и скажет.
— Она может не захотеть, испугаться…
— Островитянки с детства приучаются к откровенности. Скажите, Глэдис, вы имеете в виду что-то конкретное?
— Да, однажды мне сделали предложение. Мне исполнилось всего восемнадцать, но мама была «за». Даже не берусь описать, что я чувствовала. Казалось, мне стоило ответить согласием. Это разрешило бы многие проблемы… Но потом я поняла, что не могу! Но причин отказа я ему не объяснила. Это было невозможно!
— Если причины были вам ясны, почему вы не захотели объяснить открыто?
— Ах, — воскликнула Глэдис, — как же может женщина признаться мужчине, что он для нее всего лишь друг, и только?!
— Разве это так трудно? Это — правда и звучит более чем определенно.
— Мама твердила, что я должна поступиться тем, что чувствую. Она вконец запутала меня… И как я могла, сидя рядом с ним, говорить ему такие вещи?
— Разумеется, — ответил я, — не могли, не имея ясного представления о том, что с вами происходит. Сначала человеку следует хорошенько разобраться в себе, а уж потом говорить о своих чувствах. Уверен, вам обоим пришлось бы гораздо меньше терзаться и переживать.
— Значит, можно научиться…
— Пройдя тяжелый, мучительный путь.
— Мне кажется, я еще не знаю… Разве можно быть уверенным вполне?
— Можно, если сбросить лишнее бремя.
Мы возвращались к гостинице узкой улочкой, по обеим сторонам которой росли старые деревья, а осанистые старинные дома гордо и неколебимо высились в лунном свете, словно обещая милый уют и тепло — отдых после тягот жизни на море, чей соленый запах чувствовался в воздухе.
Глэдис задумчиво молчала… Мне ничего не хотелось от нее скрывать, и я первым нарушил молчание.
— Я любил Дорну, — начал я, — и не сомневался, ни на минуту не сомневался в своей любви. Потом я потерял ее… Это было тяжело. Но есть что-то такое в Островитянии, что всегда придает человеку силы. А затем Дорна подарила мне те несколько дней, те часы воздаяния, после которых между нами не осталось никаких недомолвок и неясностей. Теперь она — прекрасное воспоминание, а я — окончательно свободен.
— Скажите, а эта история… она не настроила вас против американок?
— О нет!
Безмолвная, но живая, теплая, милая тень скользила рядом…
Мы подошли к двери гостиницы.
— Может быть, зайдете? — нерешительно спросила Глэдис.
— Пожалуй, нет.
— Что ж, тогда… попрощаемся здесь?
Она стояла на ступеньку выше меня, и мне не хотелось, чтобы она уходила.
— Так, значит, завтра, Глэдис…
— Встретимся внизу, в восемь?
— Да, в восемь! А как же ваше обещание?
— Обещание, да… Мне так жаль теперь. Не надо было этого делать.
— Не беспокойтесь.
— Я вернусь к двенадцати, и мы сможем пойти купаться. Так, значит, доброй ночи? Это был счастливый вечер.
— Я не утомил вас разговорами?
— Нет, мне теперь так о многом надо подумать!
— Завтра можно устроить передышку.
Глэдис вдруг примолкла.
— Доброй ночи! — быстро проговорила она, словно очнувшись.
Касаясь ее тонкой, прохладной руки, я чувствовал, что дрожу.
— Доброй ночи, Глэдис.
Девушка взбежала по ступенькам и скрылась.
Перейдя улицу, я вошел во флигель и поднялся в свою комнату, скошенная стена которой и часть потолка были неровно оклеены обоями; вдоль стены стояла деревянная койка. Умывальник, небольшой письменный стол и единственный стул, грубо сколоченный из золотистой сосны, довершали обстановку. Занавеска на единственном низком открытом окне трепетала от налетавшего влажными порывами ветра.
Когда я выключил назойливо-яркую электрическую лампу, свет высоко стоящей в небе луны просочился в комнату и белым пятном, перечеркнутым тенью рамы, лег на полу…
Слишком много было передумано за последние дни, но это были неприятные, сами собой текущие мысли о том, что видишь и слышишь кругом, о том, что само приходит в голову, — слишком много было сухого, уводящего от жизни теоретизирования и ненужных сообщений. Жизнь в среде «интеллектуалов» развивала природу человека очень однобоко. И теперь все лихорадочно теснившиеся в моем мозгу мысли устремились к Глэдис, и я казался себе жалким в собственных глазах…