18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Карл Штробль – Лемурия (страница 71)

18

Моя жена останется такой до самой смерти. Меня заверили, что она проживет еще очень долго. Сколько ей сейчас? Двадцать пять! Еще полвека, и ей исполнится семьдесят пять. В остальном она здорова. Она может прожить еще полвека вполне сносно, и при этом – никогда не сумеет передвигаться самостоятельно. Вставая с постели, она будет каждый день первым делом пересаживаться в глубокое кресло; а позже, под вечер, из кресла нырять в постель. Если на улице распогодится, она сможет отправиться на прогулку – в скрипучей инвалидной каталке. Вот и весь набор движений. Никогда больше я не смогу восхищаться походкой ее ладных ножек. Всегда – в глубоком кресле… из года в год! В какой-то момент ее усталые плечи поникнут, грудь отвиснет, спина согнется под гнетом прожитых лет. Все глубже и глубже будут западать глаза на лице, и все меньше и меньше здорового блеска в них будет оставаться. Полвека! Пожилая мать с сединой в волосах – в кресле. Полвека – без единого шага. Страстное стремление к исполнению долга любви, породившее ребенка, уже угасло, и только и остается, что с тоской взирать на последствия да тешиться неясными образами будущего. Ребенок вырастет. Станет юношей, повзрослеет, женится. Заведет уже своих собственных детей. Он будет жить где-то далеко, скорее всего, и время от времени будет направлять родителям письма, где в каждой строке – сила, счастье и свет. Он будет жить, нормально передвигаться по земле и едва ли захочет часто задумываться о том, что его рождение отняло у матери половину жизни. В конце концов, моя жена любит его. Причину всех ее страданий. Ее глаза полыхают безумным плаксивым счастьем, когда она смотрит на него, и это… невыносимо. Я ненавижу это дитя. Оно отняло ее у меня. Отняло ее красоту, и теперь я должен любить это существо. Оно разорвало собственную мать на части, изуродовало и сокрушило – ради того, чтобы выбраться на этот свет. Оно – лишнее; кто его вообще хотел? Искалечило собственную мать – навсегда парализовало ее. И оно – живое. Оно кричит, хочет есть, двигает руками-ногами. А жена, парализованная, сидит в кресле с округлившимися влажными глазами и прямо-таки сияет от счастья, пока комок в ее руках плачет и брыкается. Как же больно это видеть! Когда я вошел, она долго смотрела на меня.

– Что сказал доктор?

– Ничего толкового.

– Он запланировал повторный визит?

– Я… я не знаю. Да, наверное.

Она поманила меня к себе, вложила свою руку в мою. Узкая, бледная и нежная, она приютила свою голову на моей груди, и меня охватил дикий страх. Она обо всем догадалась. Я не осмеливался посмотреть ей в глаза.

– Почему бы тебе не сказать прямо? Я ведь все равно завтра узнаю… Он больше не явится. Все напрасно. Теперь я всегда буду такой. Но это того стоило, поверь мне. Только не расстраивайся… я как-нибудь переживу. Только бы наш малыш был здоров!

Я отпустил ее руку, отошел от нее. Вот зачем она так!

За деревьями старого парка разгорался ярко-красный вечерний свет. Развешанные по стенам дома картины наливаются новыми красками. Внизу, в саду, две крупные охотничьи собаки носятся друг за другом. Они неуклюже ломятся сквозь кусты, сбивают друг друга с ног, таскают друг друга за вислые уши. Они способны целый день носиться по саду и лишь под вечер выдыхаются, свешивают языки. В соседней комнате слышно бормотание няни, перемежаемое визгом ребенка.

А за стенами дома все кипит великая, благостная жизнь. Победоносная, блистающая, славная… жизнь, изувечившая мою ненаглядную единственно ради того, чтобы появилось на свет это лишнее, нежеланное существо.

Чудесный весенний день выманил-таки меня наружу. Деревья кроет легкое зеленое кружево, а от влажной земли в лучах жаркого солнца вздымается пар. Дорожные рабочие скребками с длинными ручками собирают с дороги конский навоз. Немного потрудятся – и не забудут встать на перекур; поплотнее набьют короткие трубки, заведут скупые, отрывистые разговоры. Дети, проталкиваясь через ворота школы, толкают товарищей в уличную грязь, лупят друг друга кожаными портфелями по спинам, орут во все горло.

Грачи на карнизах тоже орут и ерошат перья. На углу расклеивает объявления старик-инвалид. За его спиной собралась стайка мальчишек – и они знай себе глумятся:

– Жулик рекламирует жуликов, поглядите-ка!

Они думают, что он только прикидывается немощным, этот старик, – и провоцируют его выйти из роли калеки, бросить костыль и побежать на них. Но все, на что горазд этот бедняк, – обернуться и махнуть на них кисточкой, обрызгав капельками клея. Гогоча, шпана бросается врассыпную, но собирается вновь, чуть подальше – и с безопасного расстояния продолжает горлопанить:

– Ты бы их хоть ровно лепил, что ли! Все вкривь да вкось!

Жестокие дети. Жестокие, как сама весна. Только мы, взрослые, проявляем внимание, жалость и милосердие ко всем… кроме самих себя.

Я смог немного забыться, и теперь я велик, силен и полон новых желаний. Моя жена смотрит на меня и протягивает руку. Я целую ее, опускаюсь на колени рядом с инвалидным креслом. Ее голова устало опускается мне на плечо. Ее бледные губы тянутся к моим.

Внезапно я вижу ее перед собой школьницей в коротком платьице и с коротенькими косичками, перехваченными яркими ленточками. Как часто я крал у нее эти ленточки; крал, прятал в нагрудном кармане и тайком доставал, чтобы поцеловать. А те наши прекрасные мгновения на узкой и темной винтовой лестнице, ведущей на клирос приходской церкви! Нам следовало уступить толпе прихожан, но мы не могли – мы крепко держались за руки и не желали отпускать друг друга ни на миг. Те вечерние прогулки, когда мы с холмов видели раскинувшийся перед нами город – как на ладони! – со сверкающими рядами окон и алыми маковками церковных башен. В то время наши тела отчаянно искали выход зарождающейся в них страсти, взаимной тяги, и легонькое пожатие руки выдавало пылкое желание – и мой жар распалял и заражал ее, мою родную… А как мы покоряли бескрайние летние просторы! Помню утомительный марш на вершину холма; кругом – каменные глыбы, и кусты малины, и зеленые заросли лоз. Позади нас шумел лес, и это было похоже на тихий аккомпанемент блаженной, светлой, одинокой мелодии. Богатый край представал нашим глазам: сначала – зеленые волны леса, за ними – желтые поля, и там, вдалеке – черепичные сельские крыши. Поля, леса и села до самого горизонта… Я тихо и преданно сообщил тебе тогда, любимая моя: «Это все – твое». И ты приняла этот скромный дар у меня с искренней благодарностью – и тогда я подхватил тебя на руки и побежал вниз по склону, перепрыгивая через камни. Ветер сорвал с тебя шляпку, и маленькие косички распустились, освобождая блестящие локоны…

Я встрепенулся. Твои глаза полны слез. Ты знаешь, о чем я думаю. Мы так сильно с тобой породнились, что до сих пор читаем мысли друг друга по мимолетному взгляду. И я не могу предаться воспоминаниям о прошлом, не причинив при этом тебе боли. Мне лучше научиться забывать…

Няня – крепкая, здоровая крестьянская баба – весь день ходит по моей комнате в своих тяжелых сандалиях, хлопая дверями и постоянно что-нибудь ломая. Каждые два часа она приносит ребенка к моей жене. Парализованная женщина прикладывает его к груди, и он лакает. Природа сотворила чудо. Новую жизнь. Она не отказала матери в выполнении ее детородных обязанностей. Но я не могу смотреть, как она кормит грудью своего ребенка. Меня возмущает, как она сюсюкает с ним, как воркует, как чмокает этот паразит своими вялыми, вечно мокрыми губенками. Когда вопрошающий взор жены находит меня, я поспешно ретируюсь. Я люблю в сумерках выходить в открытый сад. Оттуда видны и внутренний двор, и море крыш, двориков и маячащих поверх них церковных шпилей. Ветер треплет волосы и нежно дует мне в ухо, донося обрывки странного пения:

Пальцем вверх, Пальцем вверх, Покажи-ка пальцем вверх…

Кажется, это доносится откуда-то из ближайшей церкви. Вспоминаю: когда я был маленьким мальчиком и сидел на школьной скамье, перед нами стоял приходской священник. Его лицо цвета папируса, все сплошь в морщинах, лучилось суровой фанатичностью. Он объяснял:

– Церковный шпиль обращен к небу – как перст, указующий вверх. Он призывает нас тем самым – воспрянь, о дух человеческий, из низости и застоя…

И ветер доносит до меня, поверх жужжания пчел и пения птиц, этот забытый урок.

Силуэты деревьев за нашими окнами темны, но эта темень отливает мягко-зеленым. Свежие побеги колеблются и трепещут, точно маленькие флаги. Весь мир снаружи объят сладостной тревогой. Охотничьи собаки в саду словно обезумели – для них тоже пришла весна, а с ней и могучий порыв любви. На ум мне приходят очень старые строчки: «Кругом – перерожденье, и снова жизнь поет, природа наша щедрая рожать не устает». И на вот этих последних словах меня пробирает дрожь. Взгляд падает на кресло и отчего-то бледную – будто напуганную! – женщину в нем… и я содрогаюсь. Сердце щемит в груди. Рукой я тянусь к покоящимся на подлокотнике пальцам жены. Они холодные и влажные и от моего прикосновения чуть вздрагивают. Ее глаза сейчас смотрят в туманные дали – не на меня, не на что-либо в этой комнате. Ни меня, ни комнату она не видит. Потому что глаза ей теперь застилает… страх? Беспомощность… ужас… ей неприятно на меня смотреть. Неужто видит что-то, чего я сам покамест не замечаю? Я глажу ее по волосам и целую в щеки. Она прижимается ко мне, но я чувствую, что в то же время она вся трепещет передо мной.