Елена Жарикова – И на прозрачных крыльях сна летело детство (страница 2)
В нашей квартире
Ну что ж, приоткроем дверь в нашу непритязательную квартирку. В полутемном коридоре – старый холодильник вместо тумбочки-подзеркальника. В мутном зеркале памяти – расплывчатые силуэты, а себя я и не могу помнить в этой холодной глубине: просто по близорукости своей врожденной. Рядом – деревянная загородка для хранения картошки, что-то вроде ларя. Осенью родимую ссыпают туда, и весь год в доме царит запах картофельной земли, бледных ростков, гниющих глазков. Самодельный этот ларь (закрома) накрыт сверху досками и домотканым половичком допотопных времен. Такой же половичок на полу, а у двери, помнится, все клеенка лежала, раз в пятилетку ее меняли, а обычно мыли сверху и жили дальше. У двери низкая деревянная скамейка для обувки, вечно на ней неразбериха, словно эти чирики-ичиги сами себя пинают, а потом валяются как попало. Над скамеечкой вешалка, задернутая ситцевой занавеской (помнится почему-то желтая). Словом, в нашем быту причудливо перемешивались приметы-привычки деревенского мира и ухватки-укладки (от слова уклад) советского полуинтеллигентского быта.
А теперь войдем в зал. Оно конечно, сказано пышно, да так уж принято было в нашем быту. Зал-гостиная в два окна, занавешенных тюлем и какими-то непритязательными шторками. У окон стол полированный, и местами столешница имеет повреждения. Это папаня патроны по осени делал, и когда пыжи вырезал, перестарался: на коричневой политуре вмятины. Стол этот, за которым сделано столько уроков, съедено столько новогодних яств, написано столько всяких корреспонденций в районную газетку, теперь переехал в Красноярск – за мной – и несет службу на кухне.
А вот старенький диванчик, колченогий, с жесткими подлокотниками, зеленый с коричневыми штрихами, покрытый вечным псевдобархатным покрывалом малинового цвета. Под Новый год, под балет «Лебединое озеро», под непреходящую «Иронию…» происходило особо любимое мною действо: на бархатную гладь дивана вытряхивались все новогодние подарки! Счастливый миг обладания горами разновсяких конфет, мандаринов из неведомого «Марокко», шоколадных батончиков и медалек! Медальки-то помните в золотинках? Ирис «Кис-Кис»? Шоколадки крохотные «Сказки Пушкина»? Батончики «Спортивные»? Все эти прелести потом висели на колючей, пахнущей лесной тишиной елке, и втихушку съедались вечерком, так что когда елку раздевали, на ней оставались одни несъедобные стекляшки-блестяшки. Ну и ладно, до другого праздника! Что касается сладостей, то в будни мы грызли «Дунькину радость» или покупали кулечек ирисок «Золотой ключик», а больше ни на что рассчитывать не приходилось. Какими заморскими дивностями мне казались присланные соседке из Прибалтики конфеты! А ладно! Зато пироги со щавелем были слаще всяких там жвачек. Щавель рос в тени огородной под полуупавшим заборчиком, вылезал едва ли не первым, топорщился пупырчатыми зелеными ладошками, радовал кислятинкой. Соберешь охапочку и идешь себе в лес. Нет, мы не говорили «в лес», просто «на гору», как, например, «в огород». Дом, огород, гора – всего-то три объекта, из них первые два – крепость, где чувствуешь себя вполне защищенным. Мир мой детский оказался географически ограниченным. Очерченным полукружьем невысоких гор. Для любителей точных географических названий скажу: это отроги Кузнецкого Алатау.
Вся остальная круглая земля для меня была закрыта – я с раннего детства, переболев скарлатиной и получив осложнение, не переносила поездок в любом транспорте. Вестибулярный аппарат сыграл со мной злую шутку, а может быть, наоборот, берег. Нельзя близорукому выходить за границы охраняющих его покоев.
Так я жила на своей планетке, «всего-то величиной с дом», и не столько смотрела на мир, сколько слушала его и обоняла. Потому и воспоминания мои носят такой характер: детально – только то, что можно поднести к носу; остальное – абрисы, тени, цветные полуразмытые пятна. Ну что ж, разрешу себе вспоминать именно так.
Мой маленький мир, мои покои
Вернемся в нашу казенную квартирку на улице Гагарина. Теперь пройдем в спальню; когда я стану строптивой отроковицей, я таки добьюсь себе этой комнаты в полное и безраздельное владение. Стучите деликатно, если хотите войти! Дверь, между прочим, я сама красила! Проходите. Говорите: «О!» Это мой личный уютный мирок, мышья норка, мои покои красные, тайные. У стены железная кровать, над ней нитяной коврик советского пошиба, пестренький такой, дешевый, с геометрическим рисунком. Сагу о ковриках вы еще услышите! Это сейчас мне решительно все равно, висит что-то на стене или нет. А во времена досюльные ковер на стене был не просто знаком престижа, нет, это была большая половина благополучия и красоты убогого советского жилища.
В красном углу – радиола, здоровенный ящик с панелью черных клавиш. А сверху крышка. Открываем! Что там за пластинка стоит? Дунем на иголку, аккуратно ее на голубую полупрозрачную поверхность (это не винил, а гибкая пластинка!). «Маленький принц поднялся на вершину самой высокой горы…» Папа покупал мне все детство журнал «Колобок», между страницами которого лежали крылышки голубых гибких пластинок! Они стали одной из немногих радостей моего детства (и, кстати, неплохим воспитательным и образовательным средством). На этих голубых крыльицах прилетели ко мне и Маленький принц, и принцесса на горошине, и Айболит, и фрагменты из детского альбома Чайковского, и сладкие кусочки новогоднего «Щелкунчика»…Песенки с пластинок выучивались сами собой, сказки разыгрывались перед куклами, зайцами, медвежатами. Целые рассказы Драгунского потом с успехом рассказывались публике или просто себе. Рисунок интонаций впечатался навсегда. Хотите, изображу «Не хуже вас, цирковых!» или «Профессор кислых щей»? Словом, эти недолговечные, криво вырезанные невесомые кружочки были неподдельными сокровищами, настоящим неразменным рублем моего детства. Журнал я, конечно, любила тоже, но он прочитывался так быстро, картинок было много, а текста мало… А вот пластинка говорила сама, ей можно было вторить, под нее можно было танцевать! Песни, выученные с пластинок, были с упоением распеваемы на огороде, под взлет качели, специально для моего вестибулярного аппарата выстроенной. Можно было качаться хоть полдня! То гора летит на тебя, то ты от нее улетаешь, глотая ветер! На качели не тошнит, когда поешь – не укачивает. Но когда я вижу (метров за сто) этот омерзительно вонючий автобус (выхлоп, курево, бензин, резина!) – у меня подкашиваются ноги, сжимает виски, и эта гадость, которая в скобках, не где-нибудь, а в моем желудке оказывается, и я бегу от мерзостного ощущения, и меня выворачивает наизнанку…Одно из самых гадких ощущений, и никак мне не полюбить ваших Джипов, Мерседесов, Газелей! Они все пахнут одинаково, тошнотворным коктейлем, от которого я зеленею, задыхаюсь, захлебываюсь, болею, умираю…
Думаю, смотреть на «умирающего лебедя», как однажды назвала меня одна учительница, было неприятно, и меня оставляли в покое, и никуда не возили, и сидела я в своем огороде с Чернушкой каждое лето.
Мыть подъезд и читать почту – вот это занятия!
Мыть подъезд не так-то просто. Не всякому доверяют это ответственное дело. Но когда-то надо учиться, говорит мама, вытаскивая старое зеленое эмалированное ведро с водой на площадку нашего второго этажа. Наша очередь дежурить. На дворе непроходимая осень, непролазные грязи, а потому в коридоре есть чем заняться. Пол деревянный, крашеный, щелястый, когда-то красно-коричневый. Сначала, показывает мама, надо подмести, причем влажным веником, чтобы пыль не поднялась в воздух. Площадка становится пестро-грязной, с веселыми разводами там и сям. «А ты пока поди вытряхни половички!» Я собираю разномастные коврики, стараясь не дышать тучей недельной грязи, которая открывается под вязаными выцветшими и вытертыми кружочками. Когда-то, понятно, они были веселенькими и полосатыми – наподобие радуги, эти вязанные крючком домашние половички. Потом родимые перекочевали под дверь, под ноги гостей, немилосердно терзающих радугу сапожищами. Поблекла радуга, и сейчас я пытаюсь вытрясти из нее въевшуюся пыль. Я стесняюсь трясти эти жалкие обрывки, я закрываю глаза, чихаю от пыли и бегом тащу этот ворох на второй этаж. Наш корявый половик пахнет чернухиной шерстью.
«Теперь надо промочить щели», – продолжает мама, берет изрядно намоченную тряпку – и плюх ее прямо на эти самые щели. И так надо обшлепать весь этаж и лестницу. Безобразие, да и только! Лужи по всей площадке! Попробуй пройди пьяный сосед Оська! Просто какая-то морская палуба! А теперь мама начинает мыть: сначала очень мокрой тряпкой, потом выполаскивает ее в том самом зеленом ведре, выжимает (у мамы кривоватые пальцы от артрита) и протирает почти сухой тряпкой. Вода очень быстро делается помойного вида, и я выношу ее (если нет свидетелей, выливаю прямо на дорогу). Потом мама доверяет попробовать мне. Получается неважно: руки слабосильные, ни нажима, ни выжима, глаза полуслепые. «Не видишь, что ли, в углу немыто!» Не вижу. Скоро начинает ныть спина, и в глазах рябят какие-то темные точки. Стучит в висках. Лестницу мыть проще. Надо прихватывать по три ступеньки, но обязательно возвращаться и протирать насухо. А то начнет капать на головы проходящим соседям. «А, помощница подросла», – говорит тетя Стюра, неся ведро поросятам. В ведре плавают разваленные куски черного хлеба. Каждое утро Стюра идет за хлебом с коричневой сеткой и возвращается, неся на горбу булок десять серого, по 15 копеек (чушек кормить).