18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дина Рубина – Серебряный рудник (страница 8)

18

Эти мифические весы она представляла обычными базарными весами с двумя алюминиевыми тарелками, с набором чёрных гирь. На одной тарелке лежит она, Лида, несмышлёный младенец с «совершенным лицом – шедевр, шедевр!», а другая плошка чуть не до потолка нагружена целой горой разных удивительных знаний…

– Лидия… Позидис? – повторила старуха.

Лида кивнула. Абитуриенты на вступительных экзаменах в Ташкентский театрально-художественный институт говорили, что вот эта старуха-доцентша – самая жуткая, режет на лету и под корень, никакой жалости, и вообще – баба-яга с клюкой. Клюка действительно стояла, прислонённая к креслу, в котором старуха сидела: красивая палка с перламутровыми вставками, с бронзовым набалдашником в виде сосновой шишки. И лиловая блуза с кружевным воротником-галстуком была элегантна, а брошь так явно антикварная: крупные жемчужины вокруг сапфира. Надо же, до какого возраста дожила, а всё ещё сидит в приёмной комиссии. Иди на пенсию, бабка! Впрочем, не была она «бабкой». Старая дама держалась прямо, спокойно, чуть высокомерно.

– Вы имеете отношение к Диогену Позидису? – спросила она, опустив взгляд в свои бумаги.

– Я его дочь.

Та подняла глаза: серые, ясные, ледяные… Умные.

– А… как он сам? – спросила. – У него всё в порядке?

Лидия помолчала. Она всегда спотыкалась, когда надо было сказать о папиной смерти кому-то из старых, потерявших его из виду знакомых или приятелей, брала паузу, толику воздуху брала, чтобы произнести эти слова.

– Сейчас – да. У папы уже… всё в порядке. Он умер. Пять лет назад.

И тогда в старухе что-то сломалось.

– Гена?! – пролепетала она. – О нет… Геночка?!

Откинувшись в кресле, сцепила руки в прекрасных перстнях, замотала головой, нащупала палку и с трудом поднялась… Ступила шаг, другой в сторону двери, тяжело опираясь на палку. Но вернулась, склонилась к столу и что-то пометила в списке.

…Конечно, Лидия понимала, что эту пятёрку по истории русского искусства заработала не она, хотя вполне бы могла заработать, ничего особо сложного в том билете не содержалось. Но понимала, что Ванда Казимировна Вайншток пятёрку эту поставила Диогену Позидису, своему Геночке, – верному рыцарю, джентльмену, «самому надёжному на свете» бывшему мужу.

…Странное слияние прекрасного и жестокого Средневековья в сумрачной скрипичной мастерской долго занимало её мысли. Она вообще часто размышляла о вещах, которые не должны бы занимать воображение девчонки. Но терпкий запах терпентина, уксуса, костного клея, дымный солнечный луч над грудой тряпья, калечный ветеран-контрабас с огромной прямоугольной раной в боку; набор крошечных рубанков на полке, выстроенных по величине, как слоники над кроватью бабушки Эльвиры; стамески, напильники, тесаки, резаки, куски наждачной бумаги… не отпускали, волновали её ум, предлагали разные варианты разных историй (она с детства перечитывала «Сказки тысячи и одной ночи», с удовольствием помещая внутрь этого мира вполне реальные судьбы вполне реальных знакомых людей, слегка подправляя их под нужное настроение, освещение и образ). Так ей казалось, что в той удивительной средневековой мастерской совсем не было место Сашке, что он был там лишним и только ждал своего часа, чтобы исчезнуть из картинки.

Но вышло совсем иначе.

Сашка всё пил, как бы стараясь влить в себя побольше обезболивающего, ибо Василь Васильич после работы лютовал, как дикий зверь, безуспешно стараясь выпустить из себя нерождённую силу звука. Каждый раз вмешивались соседи: Цветочный Вахиб с дядей Зурабом, отцом Эльки, вламывались в мастерскую и вырывали беспамятного Сашку буквально из-под ног отца.

И вдруг этот забитый и робкий парнишка привёл домой девушку, Катю. Он познакомился с ней на Старом базаре, где маленькая, тощая, как мышь, под горой золотистых наманганских дынь, она помогала торговать соседу. Брала дыню, баюкала-подбрасывала в слабых ладонях, кричала: «А вот дыня сладкая-ароматная…» Откуда она взялась, где, бездомная, кантовалась, никто уже потом не помнил. Но в памяти у людей остались тихие серые глаза и лёгкое заикание. И так они с Сашкой друг другу подходили, такая слилась кроткая пара. Им бы бежать из махалли, подальше от отца – тот горой нависал над этими голубками, и все во дворе только и ждали, как он вот-вот с обоих кулаков начнёт «детей» мордовать, – уж такие были оба безответные, уж так просились на жертвенный костёр…

Да вот иначе вышло.

Однажды ночью Катя зарезала свёкра…

Накануне Сашка выпил, и Василь Васильич, чем-то раздосадованный в работе (не получалось там с очередной скрипкой, не выходило, как он хотел), набросился на сына, рычал и бил, пока тот не свалился на пол, а после ещё ногами доканывал. Два передних зуба ножищами своими, говнодавами выбил Сашке. Тот валялся в крови, не шевелясь. И Катя за ширмой не шевелилась…

В 4 утра соседей разбудили истошные скрежещущие звуки. Это Катя пилила смычком по струнам то одну скрипку, то другую. Ходила вдоль стен и терзала невинные инструменты, а те вопили от боли.

А после пошла по соседям. Стучала в двери, кротко объясняла: «Убила я Ваську, д-душегуба. Горло его жирное т-тесаком – вжик! К-кровища на стены, как из фонтана. Все его скрипки в крови. К-конец музыке…».

Её взяли, конечно, а она и не отпиралась, следствие быстро завершилось, чего там расследовать, всё же ясно. А Сашка… Сашка преобразился: «завязал», устроился рабочим на хлебозавод, нанял для жены адвоката.

После убийства он Катю видел мельком – когда её вели к машине после дознания. Она только успела крикнуть: «Ты пьёшь?» – «Нет! – выкрикнул. – Я буду ждать тебя до гроба!»

Но это всё потом, гораздо позже случилось и осталось в махаллинских хрониках Лиды, которые она, как Шехерезада, рассказывала то одному, то другому из своих любимых мужчин…

Упоительный запах цветов таял в воздухе Элькиного двора, смешиваясь с запахами из кухонь; вечерами жильцы выходили «на айван» – поужинать, угостить соседей «домашненьким», посплетничать, подышать свежестью орошённого влагой двора.

Лида была там своей, в Элькином дворе, её попросту не замечали, как и других ребятишек.

Дом семьи Майсурадзе казался Лиде шикарным. Почти таким же просторным, как дом тётки Анжелы. У Эльки была своя комната, целых десять метров, роскошь по тем временам невиданная, даже непристойная; заигравшись с подружкой, Лида часто оставалась у неё ночевать. (Господи, да вот же мы и просчитались: это уже четвёртый Лидусин дом получается, верно? Тем более, что и тут под Элькиной подушкой была заныкана Лидусина ночнушка, а ещё зубная щётка в чистом носовом платке и тапки, задвинутые под диван.)

Вечерами, если Элькина мать Манана Степановна работала в больнице в ночную смену, девочки переодевались в её хан-атласные платья и шальвары, красили брови свежевыжатой усьмой, тайно отщипанной в огороде у Цветочного Вахиба, а глаза подводили сурьмой. Сурьма, расфасованная в половинках миндальных скорлупок, продавалась в рядах специй на Старом базаре. Редкая женщина в Бухаре не красила усьмой брови, и национальность тут ни при чём: не появишься же в обществе с рыжими бровями, как свинушка.

Эти серо-чёрно-изумрудные полосы над глазами, густые у переносицы и уходившие в тонкий разлёт к вискам, любому лицу придавали царственное, но и жестокое, какое-то даже кинжальное выражение.

Однажды Лида предложила Эльке расписать усьмой всю спину. Представляешь, сказала, являешься ты на бал, скидываешь манто – а в вырезе на спине у тебя – настоящее панно! И за тобой – очередь, очередь, как в кассу! Будешь билеты продавать за погляд.

Спина у Эльки была упитанная, гладкая, почти квадратная, как полированная доска: очень удобная для росписи, не то что острые лопатки худышки Лиды. Да и как ты сама себе спину распишешь, а? Она стащила у папы тонкую кисточку, второй номер, долго старательно выдавливала в пиалушку сок из листьев усьмы, наворованных в огороде, и с час примерно трудилась, не обращая внимания на Элькино нытьё, раза два даже двинула ей коленкой под зад, чтоб заткнулась и ровно сидела. Зато вышел настоящий «шедевр» (папино слово, пушисто-рычащее: «шэ-дэ-вррр!!!». Не забыть вставлять его, где надо и не надо!).

Чего только не вместила Элькина спина: розы и лилии, кресты и кинжалы! А в центре, где слегка выпирали позвонковые косточки, Лида, совсем как папа, нарисовала прекрасную юную гречанку – босую, длинноногую, в короткой тунике, с голым плечом и маленькой голой грудью. «Долго должно продержаться», – пообещала Эльке. Жалела только, что та не может разглядеть в зеркале свою прекрасную расписную спину. «Картина, а не спина! Хоть в раму вставляй».

Зато наутро, вернувшись со смены, эту спину хорошо разглядела Манана Степановна. Ух, как она вопила! На весь двор! Исхлестала несчастную Эльку полотенцем и всё вопила, вопила: «Пра-а-а-ститутку на спине рисовать?! Пра-а-а-ститутку?!» После чего час отпаривала дочь в тазу под вой уже самой Эльки, нещадно поливаемой из чайника чуть не кипятком. Да разве усьму так просто смоешь! Недели три потом бедная Элька проходила в осеннем шерстяном платье, истекая потом. Сама Лида благоразумно смоталась ещё до начала экзекуции, бросив у Эльки все свои вещички, ну и папину кисточку тоже. Недели три обходила двор семьи Майсурадзе за три улицы.