18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дина Рубина – Серебряный рудник (страница 4)

18

– Ни хрена, имя греческое, – поправлял отец. – В русский обиход чего только не приплывало. Лидия – значит, жительница Малой Азии, лидийский лад, античный колорит. Ты ж азиатка, Лидусь, верно? Во-о-от. Тебя, между прочим, воспел поэт Гораций…

На этой самой почве (не имени девочки, а вообще смысла, назначения и температуры слов) у отца с бабушкой Эльвирой существовало взаимное раздражение, постоянные недопонимание и конфликты. Они по-разному называли вещи и с самого начала, с первой встречи, не договорились о терминах. Так бывает даже в научных спорах, пояснял папа, о терминах надо договариваться на берегу философского диспута. Однако «на берегу» – то есть тогда, когда «бедная Ирочка» так ошеломительно быстро, за сутки, ушла, как улетела, от менингита, а бабушка Эльвира в горе и ужасе примчалась на похороны, застав папу Диогена с орущим свёртком на руках, – на том самом «берегу» договариваться о чём-то, тем паче о словах и терминах, было некогда и неуместно. Надо было, давясь слезами горя, выкармливать-выращивать сироту. А когда сердобольные соседки возмущались – и как это, мол, бог допустил такую жестокость судьбы, – Эльвира Каримовна, кандидат медицинских наук, мрачно ответствовала: «Богу до сраки!»

Короче, бабушка Эльвира переехала из Ташкента в Бухару, устроилась на работу в поликлинику и занялась воспитанием внучки, попутно вразумляя и зятя, если ей удавалось вставить хоть слово в его монологи.

Так оно и повелось: всё, что говорил отец, затем переговаривала бабка своим размеренным и чётким, не терпящим возражений голосом заведующей отделением. Но Диоген, человек занятой и обременённый разновекторными интересами, очень ценил бабкино участие в выращивании дочки, её упор на дисциплину, на вот это «никаких переспрашиваний!» и «просто делай, что тебе велят!». Не говоря уж о чистоплотности и порядке в жизни девочки.

Возьмём такую неотменимую задачу, как еженедельная баня. Ну не мог папа в баню дочь сопровождать! Вернее, мог, но не до шайки же. Так что в баню по воскресеньям они шествовали втроём.

То есть не «шествовали», это так, для красного словца, а летели, мчались, выжигали на мотоцикле! Да, у Лиды с папой был мотоцикл с коляской, немолодой, зато армейский – ух, прямо зверь народный! Самый надёжный!

(«Надёжный» – ключевое папино слово. Если он безгранично во что-то или в кого-то верил, то говорил: «самый надёжный на свете!». Это он всегда повторял, когда они проходили мимо одной незаметной будки в Токи Заргарон: «Тут, доча, во время войны сидел и работал мой самый давний, самый надёжный на свете друг. Звали его Ицик, а иногда Цезарь, раз на раз не приходилось». Это Лида понимала: Гена, а иногда Диоген, раз на раз не приходится.)

Так вот, мотоцикл с коляской. То был настоящий армейский «Урал-4», с КПП с задним ходом, который включался отдельным рычажком, с отдельным приводом колеса коляски. Правда, с него было снято «оборудование» – возможно, приспособление для пулемёта, там даже остатки припаянной рамы для треноги остались. Папа покрасил боевого коня в небесно-голубой цвет, этим слегка усмиряя его военное предназначение. «Мы ж мирные люди, Лидусь? И наш бронепоезд давно уж сменил свой маршрут».

До бани рукой подать, но пешком в жару – утомительно. К тому же сначала заезжали за бабушкой Эльвирой.

Та выходила из калитки полностью экипированная, с китайским эмалированным тазом под мышкой, с сетчатой кошёлкой, распузаченной полотенцами и бельём, садилась в коляску (Лида перебиралась за спину отца, обнимая его обеими руками и упираясь острым подбородком в широкую спину) и накрывалась тазом. Никак иначе этот роскошный малиновый таз невозможно было пристроить. (Лида воображала, как бабушка, с тазиком на голове, лупит по врагам из давным-давно свинченного пулемёта, в запале крича что-то боевое из старого фильма «Чапаев».)

Так они и мчались: сначала по улицам махалли, затем по аллеям центра: втроём на древнем голубом мотоцикле, врезаясь в узорчатую тень акаций и карагачей, вырываясь из неё на солнце… «Гена, не гони, как безумный!!!» – кричала бабушка. Мотоцикл заметно пованивал и оглушительно гремел, мир колыхался и вращался, как большая люлька, подвешенная к небесам на невидимых тросах. Эта дорога напоминала кадры из «Большого вальса», где Штраус, кудрявый весёлый красавец, просыпается на рассвете в пролётке рядом с певицей (белоснежное платье, голые плечи, ажурный вихрь солнечных бликов). И дудочка пастуха, и губная гармошка в руках у кучера, и даже чириканье птиц подсказывают композитору мелодию вальса «Сказки Венского леса»: «трьям… трьям… трьям-пам-пам… тара-ри-ра-ра-ра-а-а…», – лесная дорога, шикарная женщина, пролётка мчится сквозь лиственный каскад солнца и теней. Ещё минута, и мир закрутится упоительным штопором: «Трьям, трьям, трьям-пам-па-а-ам… тара-ри-ра-ра-ра!»

Стоп! Приехали. Глуши мотор…

Баня была обычная, ужасная, хоть и в новом районе. Приземистое кирпичное строение типа «без окон, без дверей – полна горница голых людей». Папа сразу исчезал за дверью мужского отделения, а Лида с бабушкой Эльвирой шли на женскую половину, где внутри скользко, грязно, где витают, вернее, стоят стеной тошнотворные банные запахи: плотная смесь кислого молока, чёрного хозяйственного мыла, хлорки, пота и разных-несуразных чужих мокрых тел… О, этот тяжёлый жирный запах чакки[2] от длинных чёрных кос узбечек! Даже от шайки с горячей чистой водой воняло. Лиду начинало тошнить.

И потому, деловито застелив простынёй отвоёванный участок лавки, бабушка первым делом занималась внучкой. Набирала воду в цинковую шайку, намыливала девочку, долго тёрла рёбра, лопатки, коленки «и прочий инвентарь кошмарной худо́бы», затем намыливала драгоценным спекулянтским-польским мылом Лидину голову и всеми десятью пальцами принималась терзать её гриву, массажируя затылок, виски, макушку, смывая пену, вновь намыливая голову… Так в каком-то фильме госпожа таскала за волосы растяпу-служанку, разбившую фарфоровый чайник. Наконец туго, до боли, до натяжения к вискам уголков глаз, закручивала на затылке жгут мокрых волос («А-а-а-ай, ты мне голову оторвала!!!»), закалывала шпильками, крепко растирала девочку зелёным китайским полотенцем и шлепком по попе отправляла к двери в раздевалку. Сама оставалась на обстоятельные стирку, полоскание и собственное мытьё.

Зато как славно чистенькой – аж кожа поскрипывает! – в крахмальном и подсинённом свежем белье, в чистом платьице выскочить к папе на улицу, где, стоя в компании краснолицых распаренных мужчин, он готовится сдувать с кружки белоснежную шапочку пивной пены.

Его – тоже красное – веснушчатое носатое лицо при виде Лиды озаряется такой горделивой, почему-то изумлённой радостью, словно дочу свою ненаглядную он полгода не видел. «Рано рождённая вышла из тьмы розоперстая Эос! – восклицает, протягивая к ней обе руки, в правой – полная кружка. – Яркое солнце, покинув прекрасный залив, поднялося На многомедное небо…»

И всегда давал ей схлёбывать пену: почему-то именно запах пивной пены приводил Лиду в чувство.

А как здорово потом катить по знакомым улицам на небесном нашем мотоцикле к бабушке на обед, то вылетая из узорной тени в слепящее солнце, то снова в неё ныряя: «трьям-трьям-трьям-пам-па-а-а-а! Тара-ри-ра-ра-ра-а-а…». Бабушка сидит под малиновым тазиком («Видите, большая польза от него!»), Лида впечатана в спину отца, то лежит на ней щекой, то упирается острым подбородком. Едем обедать! Уже с утра всё готово, только разогреть: фирменный бабушкин токмач, куриный суп-лапша, долма или азу, а ещё бак-беляши с начинкой из картофеля и мяса. А на сладкое непременно чак-чак. И когда?! – уже под самую завязку, уже через «не могу ни кусочка… ну, положи ещё малю-ю-у-сенький», ибо невозможно оторваться от этой хрусткой ажурной горки спаянных мёдом золотых колбасок, не приторных, но таких благоуханных.

А потом засыпать на ходу, утопая в облаке сытных домашних запахов, что мешаются с запахами глаженой скатерти, бабушкиного бежевого «плечистого» воскресного платья, её томных сладковатых духов, вымытых накануне досок пола. «Ты что-то совсем осовела, красавица!» – «Я тут полежу, ба, пять минуточек…»

Нет, харо-о-о-шая была банька!

Если сесть и основательно подсчитать, то у Лиды в Бухаре несколько своих домов имеется. Целых три: папин, бабушкин и тётки Анжелы. И в каждом своё место есть – свои кровать или диванчик, свой стул с непременной подушкой, свои чашка-тарелка-вилка-ножик, своё полотенце для рук, свои домашние тапки. Особа она обстоятельная, всюду требует «своё», терпеть не может одалживаться и навязываться; наоборот, как-то так всегда выходит, что родня её зазывает-ждёт-угощает, а засидись она допоздна, уговаривает остаться на ночь, потому как незачем девочке одной шнырять по тёмным переулкам бухарских махаллей.

«Моя странница-сирота», – говорит Диоген, вздыхая. Слегка лицемерит: знает, что доча не пропадёт, и часто цитирует особо любимое из «Одиссеи»: «Странник, конечно, твой род знаменит: ты, я вижу, разумен…» «Весьма разумен», – вставляет бабушка Эльвира, когда бывает в хорошем настроении.

У бабушки Эльвиры Лидуся живала неделями, а порой месяцами, особенно в раннем детстве, особенно когда папа уезжал «на заказы».