18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дина Рубина – Серебряный рудник (страница 3)

18

Но обглоданные, вымытые и выжаренные под солнцем на жестяном подносе альчошки всегда должны лежать в кармане платья или штанов. Ничего, они уже не воняют, зато это выкуп – на случай, если дорога лежит через чужой гузар и на пустыре перед тобой возникает кодла подростков с воплями: «Татар-боласы, полна жопа колбасы!..»

Тогда надо вынуть из кармана пригоршню альчошек, небрежно так подкидывая их на ладони. Бросишь мальчишкам в пыль три-четыре кости, они кинутся подбирать и драться. А ты себе спокойно проходи. Так в фильме «Полосатый рейс» артист Леонов скармливал тиграм сосиски, попутно протискиваясь к двери.

Это стало её первым серьёзным заработком: роспись альчошек. Не любых, а крупных, особо ценных, – их называли «лобаны». Она процарапывала рисунок толстой иглой, потом углубляла линии гравировальной спицей – её подарил папин приятель, ташкентский скульптор Мишаня Костиевский, к которому они часто наезжали в гости. Он же выдал девочке кусок алмазной шлифовально-полировальной шкурки, а это уже нешуточное производство, настоящее творчество. На боку лобана, на алыче, или на его торце, тагане, Лида выбивала рисунок: скорпион или змея в стиле японских иероглифов, – заливала его чёрной тушью, и та долго держалась, придавая лобану дорогой и старинный вид.

Пацаны за её расписными альчошками в очередь выстраивались! Продавала она их по рублю, быстро богатела и уже прикидывала, во что вложить наличный капитал, который зашивала в подушку: свёрнутые трубочкой рубли и трёшки, вкрученные в круглый пустой пенал. За полгода накопилось пятьдесят семь рублей – бешеные деньги! На них что хочешь затевай: можно разводить породистых щенков, например…

Но бабка Эльвира, случайно, при смене белья нащупав заначку, провела расследование и подпольный бизнес разнесла по кочкам, обозвав Лиду «базарной торговкой». «Учиться ты должна! У-чить-ся! Мозги тренировать!».

«…И кататься на велосипеде», – про себя добавила девочка, столь беззастенчиво ограбленная собственной бабкой.

(Но вкус к накоплению капитала, интерес к таинственному росту клеток живой денежной массы, набухавшей, как тёплое дрожжевое тесто, как плод в чреве матери; удовольствие от складывания рублика к рублику, любовное выравнивание стопки этих жёлто-коричневых с зеленцой бумажек (один карбованець, адзin рубель, Бир сум, Бiр сом…) забрезжили в ней с той первой попытки претворить в реальную ощутимую прибыль своё умение: выцарапывать рисунок на бараньей кости.)

Что зрело в этой юной голове: врождённый талант дальних предков, финикийских купцов-мореходов? Или сработали более близкие – рукой подать! – гены чайных купцов Хакимовых, первейших богачей в Уфе и Казани?

– Ну, и тут не убавишь, как ни крути, а я и не собираюсь крутить, – всю войну она прошла полевым хирургом, – продолжает бубнить тётка Анжела, прикручивая огонь в конфорке до тишайшего росточка. Никак татарскую бабку в покое не оставит. – Это ж не шутка! До сих пор от спасённых ею бойцов открытки получает…

На этом кухонная речуга тётки Анжелы обычно закруглялась. Главного она, ревнивица, никогда о бабке Эльвире не скажет. И главное не то, что Эльвира Каримовна – видная и незаменимая в Бухаре персона: заведующая отделением акушерства и гинекологии в Центральной городской поликлинике (начальство даже на пенсию её не отпускает!), – а то главное, что для единственной своей внучки она стала преданной и строгой матерью.

Не суть важно, кто там и что в родне говорит, кому и как косточки перемывает… Суть в том, что с двух своих неполных месяцев Лидуся растёт без мамы, как любит сказануть отец: «по идиотской причине». Почему, собственно, острый менингит, который в течение суток свёл её болезненную худенькую мать в могилу, отец считает «идиотской причиной», Лида не докапывалась. Но приняла эту формулировку, уже привыкнув, что папа её, Диоген Позидис, выражается сумбурно, порой не к месту высокопарно, порой не к месту приземлённо, но, по сути, очень верно. Когда в семи-восьмилетнем возрасте она пыталась разговорить его на предмет воспоминаний о матери, он уклонялся, переводил разговор на другое или отделывался расплывчатыми словами типа «добрая-милая…». Позже она поняла, в чём там была закавыка, да отец и сам однажды проговорился, будучи в лёгком подпитии.

– Понимаешь, доча, – проговорил, слегка замявшись. – Не буду тебя морочить, ты ведь человек умный. Я с твоей мамочкой не очень-то близко был знаком. Встретились на вечеринке, закрутили шуры-муры… Откровенно скажу, это были не первые мои шуры-муры, я ведь к тому времени уже состоял в официальном разводе, был вольным джентльменом.

– Ты ради мамы бросил жену? Мерзкую злобную стерву?

– Боже упаси, доча. К чему эти наветы! Она была хорошая удобная женщина. Искусствовед, кандидат наук.

– Почему же ты сбежал от удобной женщины, искусствоведа?

– Я не сбегал, – горячо возразил папа. – Ушёл с достоинством, с одним чемоданом и… эм-эм… с должной благодарностью в душе и памяти. Просто моя супруга, она… была несколько взрослее меня. Не намного, на семнадцать лет. Педагогом моим была, в самом широком смысле слова. Сошлись мы тоже случайно, в процессе пересдачи курсовой работы по истории живописи. Так и поженились. Я ведь считал себя джентльменом, ясно?

– Ясно, – согласилась дочь.

В её голове выстраивались ровные шеренги всех этих житейских обстоятельств, встреч, компаний, женитьб и расставаний… Джентльмен – это ясно. Бабка Эльвира каталась на велосипеде Rover, подаренном мулле английским джентльменом. Всё в мире было взаимосвязано, как взаимосвязаны были два любимых головных убора бабки Эльвиры – две чалмы: одна тёмно-голубая, шёлковая, под цвет её глаз, другая – алая, бархатная. Она в них и сама на муллу смахивала. А брови высокие, губы прорисованные, всегда ярко накрашенные… Она и в преклонные годы была чудо как хороша – в белом халате или в крепдешиновом платье с надставными плечами и оборочками по лифу. Пожалуй, права тётка Анжела: бабушка была куда красивей своей дочери.

– Ну, а жить мне было совершенно негде, я и причалил к одной своей… эм-эм… знакомой художнице. На время… А там всегда собирались весёлые компании, самые разные. И однажды возникла юная приезжая… эм-эм… фея. Очень юная, да. С такой, знаешь, прилежной школьной походкой… Я был пленён. А я ведь считал себя джентльменом, ясно? Так что недели через три я повёл её в ЗАГС. Залетела она, похоже, ещё от первой моей улыбки на той вечеринке, и беременность её была моим кошмаром; поверишь, я проклял всё на свете: саму её, Ирочку мою бедную, своё дурацкое благородство, свои будущие пропащие годы… Почти все девять месяцев она пролежала на сохранении, и я эту дорогу от хлопкозавода до роддома, с передачками, на перекладных, запомнил гораздо крепче, чем бледное лицо своей малознакомой супруги в окне. Наконец она родила. Я поплёлся в роддом, как на плаху. Мне казалось – всё, жизнь моя кончена, отныне я между женой и младенцем заперт на огрома-а-а-днейший замок. И вот медсестра вынесла тебя – за три рубля в карман – и сунула мне в руки. Я приоткрыл краешек покрывала, любопытно же, что там за «не мышонка, не лягушку» она так дёшево мне продала после всех моих мучений. И увидел я, слышь, настоящего че-ло-ве-ка!

У тебя было такое хара́ктерное личико: бровки, реснички, ясный такой носик с тонкими ноздрями, круглый подбородок, как райское яблочко, губки такие нарисованные, упрямо сомкнутые. Ни одного лишнего или неверного штриха. Отличная работа! Блин, я пропал! Я наконец влюбился! Схватил в охапку этот шедевр, чтобы не уронить от восторга, повернулся и побежал к такси, а твоя мама, бедная, семенила за мной морочным прицепом. Ну а вскоре, ты же знаешь, пожрал её, несчастную, менингит. Я этот ужас даже вспоминать не могу, прости меня, доча! Оказывается, она прививок в детстве не принимала – по слабости здоровья, из-за аллергии, что ли. Бабушка твоя считала, они повредят ребёнку. Идиотство, конечно. Медик, называется… Вот так и получилось, что я даже лица её, Ирочки нашей бедной, припомнить не могу. Мне и свадебная фотография наша кажется вроде как посторонней. Я на ней сам себе ненастоящим кажусь. Ещё и в костюме, и в галстуке, как дурак. Ни черта не помню, да и откуда? Мы, считай, почти что и не жили. Настоящей оказалась у меня только ты. Иногда думаю: вот судьба, сука жестокая, всех раскидала, да, чтоб, значит, не мешали нам? Чтобы ты в моей жизни единственной сияла, как первая звезда?.. «Вышла на небо ночное звезда светозарная, людям / Близость пришествия рано рождённой зари возвещая[1]».

Лидусин папа Диоген Аполлонович, Геннадий Павлович в народном обращении, имел слабость к высоким образцам античного эпоса. «Греческая закваска, – бормотал смущённо, если (иногда) чувствовал, что перебрал с героикой. – Софокл-Еврипид, военное детство, от советского информ-бюро…»

Добавим сюда и наследственность: дедушка Паша, Аполлон Николаевич, с ходу, как акын, рифмовал на любую тему, особенно если в центре события помещалась его супруга Мануш Аршаковна – её нос, её нога или прочие части тела. «Мой жена широк, его зад тяжёл. Даже царский трон нам не подошёл…»

Короче, спасибо, папочка Диоген Аполлонович, что хоть меня-то назвали нормальным русским именем.