Дина Рубина – Серебряный рудник (страница 2)
– Театрально-ху-до-жест-вен-ный!!! – возмущённо кричит Лида. – Не передёргивай!
– Ну, художссный, не ори… – И поясняет слегка виновато: – Мама, конечно, умерла рано. Пятьдесят два года, эт совсем не возраст. Но рак ведь тебя не спросит. Болезнь лютая: она твоим мнением не интересуется, ни с кем не сторгуется, всех подгребает. Намучилась мамочка, бедная, что там говорить, и нас всех намучила. Так что, когда ушла, все скорбели, но с лёгкой душой: судьба есть судьба, с ней не поспоришь.
– А дедушка Паша тоже с лёгкой душой скорбел? – с невинным видом спрашивает девочка. Подбирается с тылу: сейчас ка-а-ак врежет: – И с лёгкой душой утопился?
Пусть тётка покрутится, пусть поорёт, размахивая шумовкой.
Но та начеку, пройденный материал вызубрен назубок.
– Что ж ты душу грызёшь, а?! – вскрикивает она. – Папа плакал, да, горевал… Но он был жизненным весёлым человеком. Какие он маме стихи сочинял – уписаешься со смеху: «Убери свой нос! Дай мне пройти! Твой нос лежит! На моём пути!..» – Тётка приближает к Лиде собственный немалый нос, унаследованный «от мамочки», и грозно чеканит каждое слово: – Да за ним бабы в очередь уже стояли – скорей окрутить вдовца. Верно говорят: уходит муж – остаётся вдова. Уходит жена – остаётся жених.
Она умолкает. Но с Лидой шутки плохи.
– И?! – подгоняет девочка. – Чего ж он ждал, наш весёлый дед? Для чего в тот арык полез, с каменюгами за пазухой?
Ну, это она зря… Это она палку перегнула, конечно. Сейчас тут такое начнётся! И да, начинается:
– Да он на рыбалку поехал!!! – кричит тётка Анжела. – Он же рыбак был очумелый! И всегда на тот арык ездил! Всё же просто, зачем сплетни разводить: крючок за корягу зацепился, папа вошёл в воду отцепить его, поскользнулся, ударился о камень головой, потерял сознание и… и всё! – кричит она.
– Ну да. Это он от рассеянности нагрузил всю пазуху камнями, чтобы не выплыть.
– Всё, я сказала! И чтоб больше не слышала я тут этих греческих трагедий!
«Тут» – это конкретно в родительском дедовском доме, полном воспоминаний и, – добавляет девочка мысленно, – греческих трагедий.
Кирпичный солидный дом, на совесть и радость построенный Лидиным прадедом, понтийским греком Николаусом Позидисом, был по-прежнему самым основательным строением в огромном суматошном дворе бухарской махалли. Одна его балхана чего стоила! Просторная, как палуба Колумбова фрегата. На ней и свадьбы, и дни рождения, и поминки справляли. Бабушка Маня, покойная Мануш Аршаковна, когда-то варила-жарила здесь на керогазе, зорко посматривая сверху на океан дворовых событий и интриг.
Стряпать тётка Анжела давно перебралась в кухню, – для чего же та существует, в конце концов? – ещё с тех пор, когда весь двор перевели на газовые плиты с привозными баллонами. Да и готовить здесь было одно удовольствие: большая, квадратная, белённая известью в три слоя, с круглым столом посередине, эта кухня давно уже стала центром жизни дома. Муж тётки, дядя Арон, перетащил сюда печь-голландку, ту самую, дедовскую, чёрной лакированной красы. Вот только ножки её узорные прогорели дочиста, и однажды ночью печь рухнула плашмя со страшным грохотом, зацепив и погубив царскую люстру из приданого бабушки Мани – ту, бисерную, с золотом, с абажуром, как кринолин бального платья, чей дроблёный свет рассыпался по комнате радужным веером, а если окна открыты, так и вся комната под лёгким ветерком крутится на оси дивной радужной каруселью.
Печку подняли как миленькую и поставили на столбики кирпичей. И она по-прежнему сияет чёрным лаком на фоне белёной стены. Прибегая к тётке Анжеле, Лида первым делом мчится в кухню и запрыгивает на высокий табурет с подложенной под худющую попу стёганой плоской подушечкой – это её законное место. Печь за спиной зимами излучает волны тепла, словно чьи-то нежные сильные пальцы гладят тебя от затылка до поясницы, ласково перебирая волнистые пряди рыжевато-каштановых волос.
Биография бабушки Эльвиры, излагаемая тёткой Анжелой столь вольным стилем, разворачивалась далее примерно так: после революции муллу она бросила.
– Почему бросила?
– Да время такое было. Женщины свободы захотели, снимали паранджу, бросали мужей. Тогда, знаешь, это легко было: сегодня записалась с одним, назавтра развелась, с другим записалась… В общем, она бросила муллу и записалась с красным аскером.
Лида расстраивалась: выходит, бабке Эльвире мало было свободы на велике по Ташкенту раскатывать, хотя она была не кто-нибудь, а супруга муллы (между прочим, как это будет по-русски: муллица?). Это что ж за благодарность такая: прямо с седла даренного мужем велосипеда прыгнуть в объятия постороннего мужчины, которого она, возможно, и углядела-то с высоты седла того велосипеда! А как же мулла, с его математикой и арабским?
– Велосипед прихватила с собой? – уточняла девочка. Она с детства демонстрировала удивительную житейскую практичность.
– Ох, чего не знаю… Погоди, тут у меня ответственный момент, лук и морковь. Знаешь, когда в бульон кладут лук и морковь?
– Как закипит.
– Точно… А чем заправим сегодня: макаронами или рисом?
– Надоели твои макароны, давай рис.
– Ладно… – В хозяйстве тётка Анжела была покладистой, никогда не возражала. – На чём я остановилась? Да, она вышла замуж за красного аскера. Сильно пил красный аскер и поколачивал её, дай боже, так что в конце концов она и аскера бросила… А в Ташкенте тогда гремела Тамара Ханум. У неё хор, оркестр, то-сё… О них даже в журнале «Безбожник» писали. И Эльвира там у них пела-танцевала, хотя училась уже на медсестру. Тамара Ханум скакала, как призовая кобылица, от ордена к ордену – знаешь почему? Она выдавала себя за узбечку, хотя узбечкой не была.
– А кем?
– Она армянкой была, как моя мама Мануш Аршаковна, твоя покойная – светлая ей память! – бабушка. И вот знаменитая Тамара Ханум чуть не первая сняла с себя паранджу, а это поначалу было опасно, Лида, за это можно было и нож в спину получить. Снять паранджу? Это всё равно как снять трусы.
Лида представляла себе Тамару Ханум, в задумчивости переводящую взгляд со снятой паранджи на снятые трусы, и хохотала, остановиться не могла.
– Погоди… А красный аскер? А велосипед?
– Так, лук-морковь положила, лаврушку сунула, корень петрушки… – бормотала Анжела. – Какой аскер, забыли о нём, слушай, сколько можно! На вот, начисть мне три картофелины… да не тем ножом, балдуся, тот затупился, напомни сказать сегодня Арону, пусть наточит… Ну вот: в тридцатых её направили в Ленинград, в Первый мед, учиться на врача. Там она расцвела, как роза. Снова вышла на минутку замуж, родила твою мамочку Иру-покойную, дунула-плюнула-разошлась… Вообще, мужиков меняла, как стоптанные тапочки. Видала её молодую карточку? Ух, она ж и красивая была, Эльвира, лицо – как писаная икона…
Следующие слова надо было пропустить, Лида их наизусть знала и ненавидела. Но закрывать уши было странно и невежливо, тётка Анжела никого не желала обидеть, наоборот. Следующие её слова были непременно такими: «Её дочка единственная, мамочка твоя, Ирочка-покойница, и вполовину такой красавицей не была».
Если начать, громко стуча, переставлять на столе тарелки-ножи-вилки, слова не то что пропадают, но приглушаются. Всё. Сказала. Проехали… Такая-не такая… Кто её отмеряет, ту красоту, и кто там первые места присуждает?! Вот Лида, например, вообще уродина: пошла в дедову греческую родню – рыжая, конопатая, тощая, как отец. В общем, ехал Грека через реку. А тётка Анжела, наоборот, в свою карабахскую родню, в свою мать, Лидину бабушку Мануш Аршаковну: маленькая, круглая, горящие чёрные глаза, сросшиеся брови, орлиный нос. И хозяйственное желание разобрать родню и соседей по косточкам. Татарско-казанская бабка Эльвира, копия Марлен Дитрих, всегда стоит первой в этом ряду.
И будто услышав в голове племянницы то самое «разобрать по косточкам», тётка Анжела достаёт из буфета мы́ску и ещё из горячего холодца в огромной кастрюле на плите выуживает мослы. Вываливает их в мы́ску и пододвигает к племяннице:
– На, разбери косточки… поглодай. Не обожгись!
Вот! Это то, ради чего прибежала сегодня девочка. Холодец-то тётка ещё вчера поставила, ну и после школы Лидуся решила: пора. Во-первых, она ужас как обожает обгрызать косточки, долго-старательно высасывая трудолюбивым языком горстку нежного костного мозга, обгладывая нити сухожилий, прикипевших к мослам. Во-вторых, ей нужно пополнить запас «альчошек» – альчиков, попросту мослов. Это надкопытная или таранная кость овцы-барана, папа объяснял, он изучал анатомию в Ташкентском театрально-художественном институте у какого-то Рубина, чьё имя произносит с придыханием: «У Ильи Давыдыча». Говорил, что тот анатомию знает, как бог! Бог, думала Лида, анатомию человека, само собой, знать обязан: он же её и прикумекал, разве нет?
А мослами играют мальчишки в искусную, прямо виртуозную игру типа расшибалок. («Виртуозная» – тоже папино слово, вёрткое и жалящее, как оса. Великолепное слово, надо вставлять его почаще.)
Сама Лида в альчошки не играет, хотя и не прочь попробовать – она меткая, и рука у неё, говорит папа, «твёрдая, как резец». Но в альчошки и лянгу почему-то играют только пацаны. Девочки играют в общенародные игры: прятки-догонялки, чижик и лапта, «море волнуется», «штандарт» и «гальки» (это когда гоняют по асфальту круглые разнокалиберные коробки: маленькие – из-под сапожного крема – или большие, особо ценные, – из-под ландрина или монпансье).